Предлагаемый план издания Броха предусматривает перевод двух его произведений — «Смерти Вергилия» и романа «Невиновные», как уже сказано, сложенного из новелл. Мне это сочетание представляется весьма удачным и благоприятным для постижения его нашими читателями: «Смерть Вергилия» — вещь замечательная, но, конечно, наиболее проблемная и проблематичная из всех произведений писателя; давать ее отдельно можно, но с «риском» неверно подать писателя (как это уже многократно сделано в зарубежных публикациях, особенно журналистских, для которых Брох это автор «Смерти Вергилия» и только, а это неверно); здесь же этот шедевр Броха будет уравновешен его другим произведением — куда больше открытым к непосредственности жизни, к вещам и т. д. На мой взгляд, не мешает, а лишь способствует публикации этого романа то, что некоторые из составляющих его новелл уже будут изданы в ленинградском сборнике: здесь они предстанут в новом свете, в контексте более широкого замысла. По моим подсчетам, общий объем двух романов — несколько меньше 35 а<вторских> л<истов> что позволяет удобно соединить их в одном переплете. В целом же я не только приветствую это издание (со всем вкладываемым в это слово пафосом), не только желаю успешного его осуществления, но также думаю, что настоящим вопросом, который должен волновать издательство, есть не вопрос о правомерности этой книги и ее состава (все это бесспорно), а вопрос о том, как, какими средствами, в рамках каких серий, чьими силами возможно осуществить в обозримые сроки издание остальных романов Броха. Что сделать это совершенно необходимо и что это, но причинам существенным и вполне очевидным, не требует отлагательства, для меня совершенно ясно; к тому же и объем всех остающихся романов не столь уж велик!
Источник: Машинописная копия (архив A.B. Михайлова): 6л. Авторская пагинация.
Воспоминания о неузнанном: Некролог Т. Бернхарду
Какая беда и какой злобный выверт судьбы; мне надо представить читателю писателя, поэта, драматурга, самое имя которого ему, читателю, скорее всего, неизвестно, и делать это тогда, когда этот писатель умер, рано, безвременно, и неожиданно (для сторонних), и — скажу так — незаслуженно… Надо знакомиться, и тут же прощаться, и печалиться о только что родившемся, и заглядывать в то прошлое, которое, собственно, было рядом, но оставалось недоступным, неизвестным и неузнанным. Томас Бернхард, австрийский писатель, который со временем станет гордостью литературы Австрии, признанный и оцененный всеми (не только германистами и не только диссертантами), — Томас Бернхард прожил на свете 58 лет. Почти ровно столько, почти день в день: родившись 9 или 10 февраля 1931 года, он умер 12 февраля 1989 года. 58 лет. Много и мало. Мало для жизни спокойной, безмятежной и малосодержательной, много — для беспокойной, полной тревог; наоборот, мало — для жизни без событий, много — для уставшего человека, для его натруженных рук, для его утомившегося мозга. Много для написавшего, для создавшего много, мало — для того, кто, десятилетиями творя, неуклонно, несомнительно рос и возрастал в своем умении и в своем значении… Мало для писателя, которому оставалось создать много, много для того, кто всю жизнь жил под знаком смерти. Словно осененный ею. И словно ею же благословленный на творчество.
Едва став писателем известным, Бернхард заперся ото всех в своем сельском доме, в своем сельском уединении. Поэтому не совсем точно известно, отчего он умер, кажется, от давней болезни легких. В нем, как мало в ком, смерть билась зримо — в его теле и душе, словно тело и душа сделались прозрачными, говорила и рокотала в нем, как подсказывает известное стихотворение P.M. Рильке. Подросток, почти еще ребенок в год окончания войны, Бернхард вынес в десятилетия послевоенной жизни ужас пережитого и — в том свидетельство надындивидуального и потому подлинного призвания — всю жизнь молчал и говорил об этом ужасе. Говорил и молчал, потому что, оказывается, есть вещи, о которых невозможно рассказать, и уж тем более рассказать до конца, есть вещи, о которых нужно молчать, потому что любой рассказ отстает тут от своего «предмета», любой рассказ получается недостойным своей «темы», а потому изменяет ей и предает ее. После Освенцима лирическая поэзия невозможна, как говорил один немецкий философ, и это правда: она возможна лишь тогда, когда вберет в себя ощущение своей невозможности, немыслимости, когда будет создаваться вопреки себе… Потому же всякое «говорение» тщетно до тех пор, пока не усвоит свою напрасность и пока не заключит в себе ледяную, не тающую глыбу молчания — онемения. Так Бернхард говорил и молчал всю жизнь — молчал и говорил — отчасти молчал, отчасти говорил.
Застанем писателя в то мгновение, когда ему далось говорить, когда ему далось «говорение», и произошло это в одной из его автобиографических книг, которых он написал пять (небольших по объему), в этих книгах предаваясь чуть более ослабленному по тонусу, чуть более непринужденному (чем в иных своих книгах) переживанию своих былых переживаний. Ведь вспоминать такое — это уже значит как-то махнуть на себя рукой. Ощущая себя уже с головой и ногами, преданным той смерти, к которой и сводится самая суть пережитого, отданным ей на неминуемое съедение. И вот эта картина безвинно и планомерно перемалываемой человеческой плоти, трупов, громоздящихся десятками, сотнями, наконец, миллионами, наконец, десятками миллионов… Bor эта картина нашей общей европейской и мировой истории 1930—1940-х годов, как дошла она — в слабом и бледном еще отражении — до чуткого сознания будущего писателя, творчество которого теперь оборвалось и завершилось, творчество которого теперь обозримо, оно так представляю себе — на схеме современной литературы (если вообразить себе таковую) выглядело бы не длинной, даже совсем короткой, но очень глубокой зазубриной, коростиной над ранкой, изнутри пропитанной кровью.
Бернхард, пусть и в самой малой части, издавался по-русски (в 1983 году). Его прозу с невообразимой виртуозностью и настоящей конгениальностью передавала покойная ныне Рита Яковлевна Райт-Ковалева. Мы читаем: «…По дороге на Геггетенгассе на тротуаре перед Госпитальной церковью я наступил на что-то мягкое и, взглянув под ноги, подумал, что это ручка куклы, и мои соученики тоже так подумали, но это была детская ручка, оторванная ручка ребенка. И только увидев эту ручонку, я, мальчишка, для которого этот налет американских самолетов на мой родной город был лишь доводившей до дрожи сенсацией, вдруг понял, что это зверское насилие, катастрофа. И когда мы — нас было несколько человек — испугались того, что нашли около Госпитальной церкви, мы вопреки здравому смыслу бросились бежать не обратно в интернат, а по мосту, к вокзалу, на улицу Фанни фон Ленерт, где бомбы разрушили большой кооперативный магазин и убили много продавцов и где за железной оградой этого кооператива лежали тела убитых, прикрытые простынями, и над пыльной травой торчали только их голые ноги; и когда мы в первый раз увидали, как грузовики со штабелями деревянных гробов сворачивают на улицу Фанни фон Ленерт, мы сразу перестали воспринимать то, что произошло, как своего рода фантастическую сенсацию. До сих пор я не забыл, как на траве палисадника перед кооперативом лежали закрытые простынями тела убитых, и стоит мне сейчас оказаться около вокзала, я вижу эти тела, слышу отчаянный плач родственников, и достаточно мне вспомнить весь этот ужас, как меня начинает преследовать запах горелого человеческого мяса и смрад от трупов сгоревших животных. И то, что случилось на улице Фанни фон Ленерт, на всю жизнь осталось для меня самым больным, самым неистребимым воспоминанием».
Вот длинная цитата из автобиографической книги «Причина» (правильнее, вероятно, было бы — «Начало», «Что было в начале») — введение в творчество Томаса Бернхарда. Но только особенное, странное введение… Этот отрывок должен сказать нам не то, о чем пишет Бернхард, пишет обыкновенно и всегда, и не то, как он пишет, — он должен сказать нам, о чем обыкновенно не пишет и как обыкновенно не пишет, не писал Томас Бернхард. Этот отрывок — исключение, случай рассказать о том, что раз и навсегда повергло будущего писателя в онемение — в онемение от ужаса, в оторопь и в онемение от изумления тем, что можно творить с человеком, творить с людьми.
Вообще для Бернхарда характерно, что — за малыми исключениями — никогда не писал он о таких ужасах. Он начал как поэт и затем перешел к сочинению коротких рассказов. В 1963 году вышел в свет первый его роман — «Холод», довольно традиционный по форме и образному строю, и от этой ранней прозы пошел восходящий ряд прозаических сочинений писателя сочинений, в центре которых стоят почти всегда замкнутые в себе личности, «экзистенции», погруженные в свой внутренний монолог, не способные выйти из своей несчастной самоизоляции, — люди, выброшенные в мир иллюзий, в мир самоодержимости, люди, заключившие в себе немой шок бытия. Их удел — беда. Чем уже, чем крохотнее несчастье каждого, чем гротескнее оно, чем смешнее противоречие между грандиозными потугами личности и неспособностью справляться с самыми микроскопическими затруднениями быта (таковы многие персонажи прозы Бернхарда), тем ощутимее всепронизывающая общая беда бытия — беда, постигшая всех и каждого.