Важно подчеркнуть в этой связи, что, выступая против гегельянского культа истории, Маркс и Энгельс говорили не просто о персонификации последней, но об уподоблении ее особой личности, способ существования которой отличается от способа бытия обычного человеческого индивида. Этой личности чужды негарантированность человеческого существования, бренность, неуверенность, зависимость от эмпирических фактов и обстоятельств. История в итоге не просто персонифицируется и антропоморфизируется, а скорее воплощает то, что русская религиозная философия будет называть «человекобогом». Можно сказать поэтому, что в историцистской модели общественного развития (прежде всего в гегельянском спекулятивном идеализме) впервые на деле выполняется та операция, в которой Фейербах неправомерно усматривал универсальный «механизм религиозной иллюзии», — операция обожествления /351/ человеком своей собственной родовой сущности, полагания ее в качестве «очищенной, освобожденной от индивидуальных границ, то есть от действительного телесного человека».[6]
Культ истории был самым мощным из многочисленных культов, выработанных раннебуржуазной эпохой. С другой стороны, он представлял собой последнюю форму и стадию в развитии концепции бога, имманентного миру, концепции по самой своей сущности секуляристской.
Виднейший представитель историцизма — Гегель был самым ярким представителем обеих этих тенденций.
Рассматривая его философию, мы видим, во-первых, как важнейшие понятия зарождающейся исторической науки («развитие», «закономерность», «преемственность» и т. д.) приобретают провиденциалистский и идолатрический смысл, и, во-вторых, как традиционные проблемы христианской теологии, и прежде всего проблема оправдания зла, трансформируются в проблемы исторические.
Никто до Гегеля с такой решительностью не выступал против идеи трансцендентности бога — в защиту того, что теогонический процесс тождествен процессу вселенского развития, каким мы его знаем, отправляясь от данных опыта.[7] Решающей фазой этого развития Гегель считалисторию в собственном смысле слова, то есть эволюцию человеческого общества. Он трактовал ее как прямое воплощение последнего и высшего из религиозных мифов — библейско-христианского. Священная история, рассказанная Писанием, есть для Гегеля лишь иносказательное провозвестие того, что буквально, наглядно и в полной своей конкретности развертывается в качестве истории профанической. И именно в ней должна раскрыться и стать полностью понятной для исследующего разума основная проблема (тайна) истории священной: тайна допущения богом зла и греха, их смысла и их преодоления. Объективно исследованная история человечества, прямо заявляет /354/ Гегель, есть единственно доказательная теодицея. Верткость мысли, которую Гегель обнаружил при доказательстве этого тезиса, превзошла все софистические хитрости, известные предшествующей философии. На почве исторически трактуемой теодицеи талант диалектика стал гением мистификатора.
К существу гегелевской философии (и именно как классической формы историцизма) принадлежит то, что она, во-первых, представляет собой неразрешенное противоречие, двойственность, антагонистическое сосуществование внутренне несовместимых принципов и, во-вторых, принимает и выдает эту двойственность за истинное органическое единство.
Так часто ставившийся в заслугу Гегелю монизм есть видимость его философии. Гегелевская система монистична лишь по замыслу. Уже в начале века Гегель принимает на себя своего рода обет: объяснить мир, исходя из одного-единственного первоначала — духа, причем (в этом была суть спора с Шеллингом) из духа, не подверженного никакой трагической раздвоенности.
Духу свойственна абсолютная органичность, исключающая всякую возможность недостатка, нехватки, нужды, внешней необходимости. Все враждебное духу — то есть преднайденное, объектное, материальное, случайное и бессмысленное — может возникнуть поэтому только в силу его свободного допущения. Гегелевский абсолют знает лишь вольноотпущенную объективность.[8] Он сам свободно приводит себя в несвободное состояние и заранее провидит, что непременно вернется победителем из похода в собственное «инобытие».
Мировоззрение молодого Гегеля может быть охарактеризовано поэтому как предельная, концептуально завершенная форма оптимистического благодушия. Оно предполагает, что с истинной, философской точки зрения все несчастное, бессмысленное и трагическое не только заведомо обречено гибели, но, по строгому счету, даже вообще не существует, а представляет собой лишь развертывающуюся во времени видимость.
Гегелевский оптимизм обнаруживает в этом отношении несомненное сходство с умонастроением ранних романтиков, трактовавших все ставшее, предметное и конечное как своего рода наваждение, которое рассеется в лучах будущего /355/. Да и сам абсолютный дух, каким он появляется на свет в работах йенского периода, может рассматриваться как особая, своеобразная версия романтической субъективности. Это бог — ироник, играющий и резвящийся демиург, который в состоянии «свободного радования» полагает то, что станет для человека миром препятствий, трудностей, несчастий и смерти.
Вряд ли стоит объяснять, что с моральной точки зрения этот бог, свободно и как бы в забаву себе учредивший мирское несовершенство и зло, является персонажем по крайней мере двусмысленным, недостойным ни благоговения, ни любви, ни беззаветной веры. Единственно адекватным отношением к нему может быть лишь совершенно имморальное по своей природе упование, то есть специфическая форма признания бога исключительно со стороны его мощи и всеспособности (возможности устранить, «снять» то, что им же самим однажды вызвано к жизни). В поздних работах Гегеля упование это примет прозаические и циничные формы: отольется в рассудительную приверженность к силе, к эмпирически успешному и победоносному. Вообще можно сказать, что растущий имморализм — это единственное устойчивое начало гегелевского умственного склада, сохраняющееся во всех превращениях его системы.
Упование — основная форма раннеромантического отношения к абсолюту, к его гениально-творческим возможностям. Своеобразие Гегеля состоит лишь в том, что его упование есть упование разума, отождествляющего творческое начало с началом рационально-конструктивным, исключающего возможность чуда и ищущего «естественных», «миро-исторических» свидетельств гениальности творца.
Фундаментальная онтология как версия неоисторизма
Основная смысловая тенденция и пафос «Бытия и времени» передаются следующим тезисом, сформулированным в последнем разделе книги: «Изначально исторично Dasein и только оно одно…».[9]
Что выражает этот тезис?
Экзистенциал Dasein (буквально «здесь-бытие») фигурирует в работе Хайдеггера как обозначение бытия человека /356/. Хайдеггер использует его там, где предшествующая немецкая философия (гегельянство и философия жизни) прибегала к выражению «единичный».
Важно подчеркнуть, что Dasein не является определением, предикатом человека. Хайдеггер нигде не говорит: «Человек есть Dasein». Экзистенциал этот просто обозначает человека, фигурирует как его философское (категориальное) имя: Dasein, то есть бытие человека.[10]
Почему Хайдеггер избегает самого понятия «человеческое бытие вообще», я разъясню несколько позже. Пока же вернемся к расшифровке вышеприведенного основного тезиса «Бытия и времени». Смысл его, как нетрудно убедиться, состоит в том, что только человек (и притом только как единичный индивид) действительно имеет историю. Если Dasein («здесь-бытие») есть его адекватное философское наименование, то историчность является его наиболее исчерпывающим философским определением.
Хайдеггер с редкой для него категоричностью обрисовывает центральное положение данного тезиса для всей разрабатываемой им концепции. «Утверждение: Dasein исторично, — пишет он, — есть фундаментальное экзистенциально-онтологическое высказывание. При этом оно не имеет ничего общего с чисто онтической констатацией того факта, что Dasein существует в “мировой истории”».[11]
Историчность как наиболее полное определение и как онтологическая привилегия единичного человеческого индивида — такова, коротко говоря, основная тема «Бытия и времени». Разрабатывая ее, Хайдеггер постоянно имеет в виду критико-полемическую задачу. Тезис «Dasein и только оно одно изначально исторично» по самому своему существу есть высказывание-возражение. Оно направлено против предшествующих концепций историзма, ставивших во главу угла историчность мира, человеческого рода, общества и его институтов и видевших во временных связях отдельной человеческой судьбы в лучшем случае воспроизведение этой макроистории (отображение всеобщего в особенном и единичном, «филогенеза в онтогенезе» и т. д.). В этом стремлении сводить проблему историчности человека к факту его включенности в объективную историю человечества Хайдеггер усматривает главное заблуждение новейшей европейской философии, еще более опасное по своим идеологическим последствиям, чем свойственное /357/ XVII и XVIII столетиям откровенно неисторическое воззрение, настаивавшее на включенности индивида в систему вечных и неизменных природных зависимостей.