Во время подготовительных работ к открытию новых судов министерству юстиции пришлось встретиться с троякого рода сомнениями в успехе их будущей деятельности. Эти сомнения исходили от отдельных лиц и некоторых кругов, возбуждавших в своем пессимизме опасения, что для проведения в жизнь всего, что «насочиняли составители Судебных уставов», не хватит способных людей вообще и надлежащим образом подготовленных в особенности, а также что народ, привыкший к старому суду, не поймет и не оценит образа действий и обстановки суда нового. Для людей «мышиного горизонта», как называл таких пессимистов князь Одоевский, даже частичные и половинчатые улучшения, введенные в старое судопроизводство в последние годы перед введением нового суда, казались вполне удовлетворительными, а наказ судебным следователям, вышедший в 1860 году, — крайним пределом уступки «веянию времени» в смысле улучшения исследования преступления. Но «всуе смятошася и вотще прорекоша»… Составители Судебных уставов имели мужество надеяться, что подходящие «люди» найдутся и что их первые шаги на новом поприще не будут сопряжены с особыми ошибками. Возможность служения правосудию в новых учреждениях, прельщавшая молодых людей уже в аудиториях высшей школы и в единодушных упованиях, высказываемых печатью и лучшими людьми в обществе, дала богатый живой материал, с одушевлением и восторгом пошедший на это служение. В людях с высшим юридическим образованием даже для низших ступеней судебной службы недостатка не оказалось. Не оказалось его и для средних и высших ступеней ее, потому что для многих людей, уже зрелых опытом и знакомством с жизнью, служивших в упраздняемых учреждениях или соприкасавшихся с ними по должности, новая деятельность давала возможность обратить кошмарный сон в светлое пробуждение] Чтобы представить себе этот кошмар, достаточно мысленно поставить себя на место юридически образованного человека, какими являлись обыкновенно товарищи председателя уголовной или гражданской палаты, приносящего в мертвящую обстановку старого суда свою энергию и совесть, постоянно разбивавшиеся о формальности, затрудняющие доступ к живому существу дела. Стоит указать на Гоголя, правдиво и выпукло создавшего типические образы приказных людей своего времени, над которыми и над воспитавшим их обществом он «горьким словом своим посмеялся» *. Можно представить себе и внутреннюю картину тогдашних судебных инстанций: описанный у Гоголя уездный суд, в приемной комнате которого пасутся гусенята, а над шкафом с законами висит арапник, или изображенный Иваном Аксаковым день в уголовной палате, где во время решения дела заседатели, сообразно своему сословному положению, выкидывают палкой военный артикул или топят печь. Приказная, но не действительная правда, бездушная, формальная, должна была торжествовать в таких стенах и отравлять существование отдельных лиц с чуткой совестью и неуменьем «обеспощадить» свое сердце, особливо, если они занимали подчиненное положение. При этом печальная картина судебных порядков, в которых власть без образования, но с практическим навыком затопляла собой маленькие островки образования без власти, давала повод считать слова знаменитой эктении: «Яко суды Его не мздоимны и нелицеприятны сохрани», не мольбой об устранении возможности, а воплем перед подавляющею действительностью.
И в позднейшее, предшествовавшее реформе, время положение было немногим лучше, доставляя богатые данные для пера романиста (Писемский — «Тысяча душ» и др.), драматурга (Островский — «Доходное место») и сатирика-бытописателя (Щедрин — «Губернские очерки» и др.) и краски для кисти художника. В последнем отношении нельзя не указать на полную жизни и красноречивого содержания картину В. Е. Маковского, изображающую канцелярию дореформенного суда с типическими фигурами сторожей, писцов, чиновников и просителей разных рангов, начиная с важной помещицы, находящей, по-видимому, что объясняющийся с нею секретарь «не по чину берет», и кончая «раскошеливающимся» купцом и стоящим в смиренном ожидании «срыва» крестьянином. Покойный прокурор Московского окружного суда П. Н. Обнинский, ознакомившийся с отправлением дореформенного правосудия во время своей службы в провинции в начале шестидесятых годов, дает в своих воспоминаниях картину, выхваченную из виденной им действительности. «В канцелярии толпятся просители и шепчутся с чиновниками. Изредка седой вахтер с медалями во всю грудь важно отворяет половину двери в «присутственную комнату», куда, сгорбившись и как-то робко избочась, прошмыгивает вицмундир с охапкой бумаг под мышкой, а в отворенную дверь вы видите красное сукно, блестящую золотую раму, такое же зерцало и вокруг него несколько неподвижно восседающих фигур с плешивыми головами, вплоть до ушей ушедшими в высокие хомутовидные золотые же воротники… Внушительно! Но вы тотчас же почему-то чувствуете, что это не более как какая-то никому не нужная, торжественная и мертвая декорация, а вся сила в том заваленном бумагами, залитом чернилами и засыпанном песком столике, у которого вы только что совещались со столоначальником — тем, что понес подписывать «члену» бумагу по вашему делу; вы чувствуете, что вся сила, вся суть, вся судьба вашего дела не там, откуда мелькнули вам золотые рамы, орлы и воротники, а в этом столоначальнике в засаленном вицмундире, с сизым, запачканным табаком носом, хищными глазками и пером за ухом; вы чувствуете, что подпись в этой парадной «присутственной комнате» ничего не прибавит и не убавит в том, что этот вершитель судеб ваших написал на своем грязном столе».
Конечно, в составе судов встречались изредка исключения. Таков был, например, друг Пушкина Пущин, занимавший должность судьи надворного суда * в Москве, которому поэт писал: «Ты освятил тобой избранный сан ему в очах общественного мненья завоевав сочувствие граждан» *. Но это были все-таки исключения, которые, по известной французской поговорке, только подтверждали собою общее правило. Это правило характерно подкрепляется недавно опубликованным письмом Дмитрия Сеславина к брату о том, что «обер-секретарь говорил, что дело ваше и тот и другой конец иметь может, и, наконец, сказал прямо, что ныне Фемида не смотрит на стрелки на весах, но глядит более на доски, где более куча и ярчее; одним словом, по его требованию, нужно 2 тысячи рублей на сенатскую челядь и двух девок ему по окончании дела, из сих 2 тысяч надобно хотя половину теперь, чтобы отдать обер-секретарю и завалить вход в двери противникам, иначе он говорит, что, если допустим его взять с противников, то после он поневоле откажет нам». Недаром поэтому ревизующим сенаторам вменялось законом в обязанность «точно исследовать о течении дел по присутственным местам правосудия и справляться о поборах, лихоимству столь свойственных». Не напрасно даже министр юстиции граф Панин нашел необходимым по своему делу послать «благодарность» чиновнику у крепостных дел, и не без своеобразного основания считал себя вправе на общее уважение известный московский обер-секретарь Л., бравший с истца и ответчика одинаковую сумму за направление дела в пользу каждого из них и возвращавший «честноблагородно» взятое проигравшему дело.
Безгласность производства и все покрывающая и прикрывающая канцелярская тайна лишали общество возможности ведать, как вершится суд по отдельным делам, но вся система формальных и механически предустановленных доказательств давала достаточные основания, чтобы представить себе, что творится под именем правосудия по уголовной части и какой питательной волокитой обставлено производство по гражданским искам и тяжбам. Для этого достаточно в виде примера указать на тянувшееся 21 год дело о краже из московского уездного казначейства медной монеты на 115 тысяч рублей или на то, что еще в 1901 году первому общему собранию Сената пришлось разрешать гражданский спор, возникший между одним из городов Западного края и Бенедиктинским женским монастырем еще в 1855 году и через 46 лет не дошедший до вожделенного конца… Вот когда можно было оценить справедливость китайской поговорки, гласящей: «Муха может затянуть тебя в суд, — шесть пар волов из него не вытащат»…
Наконец, оказалось, что, помимо молодежи и лучших из судебных деятелей в судах второй инстанции и в канцеляриях департаментов Сената, в обновленное судебное ведомство радостно вернулись многие из ушедших из него при старых порядках. Они, в свое время, после Крымской войны и в конце пятидесятых годов нашли приют для своей трудоспособности и арену для деятельности! в морском министерстве, где под влиянием великого князя Константина Николаевича веяло новым и благотворным духом.
Не оправдались и опасения, а подчас и злорадные предсказания о том, что непривычка к публичной деятельности и в особенности к произнесению речей, необходимых при судебном состязании, поставит будущих судебных деятелей, а с ними и самое судебное производство, в затруднительное и беспомощное положение. «Как можно ждать успешного и соответствующего цели живого слова, — говорилось по этому поводу, — там, где живое слово всегда было в загоне, где ему была отведена лишь тесная область церковной проповеди и узкие рамки преподавания, там, где в редких случаях юбилеев ораторы говорили по тетрадкам и не знали, как поскорее добраться до пожелания многих лет виновнику торжества и до традиционного «ура»?» Указывалось на полное отсутствие руководства для судебной речи, на малое и редкое знакомство, при господствовавшей тогда уваровской системе среднего образования, с классическими образцами ораторского искусства, а в качестве примера «обуздания» свободного выражения своей мысли приводился грозный окрик командира: «В гроб заколочу Демосфена!», вызванный ответом нижнего чина из витиеватых семинаристов, что он получил два Георгия «под российскими победоносными орлами»… Вера составителей Судебных уставов в дарования и богатые умственные силы народа и в его право иметь хотя и сложное, сравнительно с прежним, но правильно организованное отправление правосудия не обманула их. Без предварительной подготовки, без традиций и выработанных долгим опытом приемов появились судебные деятели, ставшие во многих отношениях в один уровень с наиболее достойными представителями адвокатуры и магистратуры на Западе. Прирожденная способность русского человека быстро осваиваться с новым для него делом и приспособлять к нему труд и находчивость сказалась и тут. Люди, наполнившие ряды судебного ведомства, имели еще одно свойство. Они были проникнуты горячим чувством, необходимым для «радостного совершения», были проникнуты одушевлением идеей и восторгом от возможности ей послужить. Те, кто пережили этот отклик на призыв новой жизни, возвещенной в Судебных уставах, едва ли могут его забыть. Доверие к своим силам, светлый взгляд на будущее, убеждение в том, что вводимый в отправление правосудия порядок должен оказаться образцовым во всех своих частях, возбуждали и питали это одушевление. Желание отдать новой деятельности все свои силы, не считаясь с личными жертвами, было общим. Слово «новый суд» устраняло мелочные, материальные и карьерные расчеты. Были люди, оставлявшие лучшие, более властные и обеспеченные служебные положения, чтобы только приобщиться к судебному преобразованию и содействовать его успеху. Вице-директоры разных департаментов шли с готовностью в члены судебной палаты, губернаторы — в председатели провинциальных окружных судов. Первое время никто, впрочем, и не смотрел на занятие новых должностей как на обычную, рядовую службу. Это была захватывающая душу деятельность, задача, призвание… На других страницах я назвал чувство, владевшее большинством этих людей, первой любовью. Да! Это была действительно первая любовь, существующая в личной жизни каждого человека, но могущая найти себе место и в общественной его жизни. Первой войдя в сердце, последней выходит такая любовь из памяти… Какие бы недоумения, испытания и разочарования в себе и в других ни пришлось впоследствии испытать призванным к новой, неизведанной и ответственной службе, чувство, одинаково охватившее их в то светлое время, наверное, не забывалось ныне уже ушедшими и еще издалека светит душе немногих оставшихся…