Ознакомительная версия.
ГОРАЛИК А почему?
ФАНАЙЛОВА А как-то бессмысленно было, ты знаешь. Там было очень много жизни в этот период, во-первых, история с мамой, с ее смертью, медицинский институт, первые годы работы – эта социализация для меня происходила крайне травматично, и я к тому же понимала, что произвожу некие тексты, которые непонятно где могут быть услышаны. В Воронеже как-то пару раз напечаталась в молодежной газете, но, честное слово, у меня все эти местные литераторские тусовки вызывали какое-то огромное чувство неловкости. Ну, я могу прикидываться сколько угодно и быть вежливой сколько угодно, но я в конце концов устаю от этого театра, и я понимала, что мне просто некуда стихи предлагать, чего, в общем? А тут я увидела смысл, я увидела, куда я могу все это отправить.
ГОРАЛИК Зачем? Почему? Потому что эти люди поймут, что ты говоришь? Потому что текст окажется в контексте?
ФАНАЙЛОВА Во-первых, да. В контексте, потому что эти люди на таком же языке, как и я, говорят, а этот язык не линейный, то есть то, чем нам предстояло заниматься в конце 80-х годов… русская поэзия не советская, она идет по совершенно другой ветке, эта ветка где-то почти погибла в 30-е, и она устроена весьма сложным образом, о чем, я, может быть, сейчас не очень готова говорить, в общем, она скорее похожа на четырехмерное пространство, чем на двуплановое, которым была поэзия советская. И я увидела, что товарищи, которые группируются вокруг редакции журнала «Родник», заняты примерно такой работой, она мне показалась похожей на то, что происходит в моей голове, и я туда отправила тексты – и не ошиблась. То, что для меня сделал Левкин в моей литераторской биографии – он серьезно инструментализировал мое психическое состояние, потому что в двадцать восемь лет я была гораздо дурнее, чем сейчас, невротичнее и вообще не понимала, что это меня разносит на куски. Все это колебание пространства и разных бесконечных пространств, в которых ты оказываешься умом. Левкин научил меня определенным правилам гигиены и подходам, с которыми следует к своей психике относиться. У него есть прекрасный текст, «Серо-белая книга», которую я рекомендовала бы всем начинающим литераторам, это руководство по технике безопасности для начинающего пишущего и вообще молодого бойца. Когда про Андрея говорят, что он писатель для писателей… Для меня он прежде всего технолог не столько текста, сколько отстройки психики, писательского сознания.
ГОРАЛИК Звучит отчасти так, как будто твою жизнь как поэта ты вынесла за отдельную дверь.
ФАНАЙЛОВА Я бы сказала, что ничего подобного. Это уже ты имеешь сейчас дело с искусством управления внутри одного мозга.
ГОРАЛИК Как оно осуществляется?
ФАНАЙЛОВА Поскольку моя задача сейчас вербализировать кое-что, я просто это довольно сильно рационализирую и пересказываю, как оно происходит. Что в голове и в тушке происходят разные странные процессы, которые могут происходить, я догадываюсь, только у поэта. Я уверена, что Б-г меня в этом виде сделал для этого, у меня такой набор психобиологических качеств, который необходим для того, чтобы быть хорошим русским поэтом. В том числе и не слишком удобных для меня самой и окружающих качеств.
ГОРАЛИК Какие задачи это позволяет решать?
ФАНАЙЛОВА Наверное, я довольно страстная, я очень эмоциональный человек, но я умею это наблюдать и описывать. Для того чтобы описать, нужно немножко отстраниться. То есть я еще и довольно ментальный человек. Вот если попытаться разложить себя на какие-то литературные фигурки, то возьмем «Опасные связи». Это одна из моих любимейших вещиц, как книжка, так и кино Фрирза. Это одно из произведений, которое позволяет молодому человеку себя лучше узнать. Понимаю, что это может прозвучать самонадеянно, но мне кажется, что эмоционально душа моя устроена как у бедной девушки де Турвиль, которую Пфайфер играет, а ментально она маркиза. Все, что говорит Мертей, феминистский кодекс чести, который она там произносит, – это тот ход мысли, который я проделала в молодости.
ГОРАЛИК Главный трюк, кажется, в том, что при этом она чувствует себя живой.
ФАНАЙЛОВА В чем большая заслуга этого романа – там показано, как она это скрывает, как она это не желает показать, и только по ее оговоркам, недомолвкам и по случайным реакциям мы можем понять, что она на самом деле любит Вальмона и что это борьба за любовь происходит таким образом. Вообще я полагаю, что поэту нужно быть ебнутым на всю голову, ебанутым абсолютно, не иметь ни малейшего страха вообще ни перед чем.
ГОРАЛИК И при этом всего бояться.
ФАНАЙЛОВА Это конечно. Боженьку вообще-то как-то неплохо побаиваться.
ГОРАЛИК Да. Понимать, что такое «бояться».
ФАНАЙЛОВА Конечно. И все время на этой грани находиться, на грани священного ужаса и бесстрашия ожидания любого психического состояния, которое может тебя посетить. Поэт – очень выносливое существо. Я очень выносливое существо, очень терпеливое, такое прям по-злобному терпеливое. Злопамятная невероятно. Годами могу помнить. Ну что еще нужно поэту?
ГОРАЛИК Людей любить.
ФАНАЙЛОВА Я не могу сказать, что я их очень люблю.
ГОРАЛИК А как?
ФАНАЙЛОВА Ну, это любовь по человеческим меркам прохладная, прохладноватая. Я как-то не очень люблю ни русские дружбы, ни русские любови с их «целованиями в дисню», вот этой степени астральной грязцы не переношу. Мне трудны русские тусовки из-за этого всяческие. Но я сострадаю им. При этом не вынося себя за рамки общего всего. Я и себе сострадаю в той же мере, как людям. Но и спрашиваю – я хочу спрашивать с людей так же, как я спрашиваю с себя. А я довольно строго с себя спрашиваю. А здесь бывают проблемы некоторые, люди же не обязаны отвечать моим требованиям.
ГОРАЛИК У тебя не получается разнести это? С себя спрашивать по одному счету, а с них – по другому?
ФАНАЙЛОВА Честно говоря, не вижу в этом смысла. Я же тоже человек. Я в этом во всем существую. Почему я должна относиться к себе по-другому? Не думаю, что я должна жалеть себя больше или не жалеть себя больше, чем людей. Я стараюсь быть в таком балансе. Потому что иначе ты становишься либо человекоугодником, либо человеконенавистником. Наверное, я им сострадаю, а любить – сомневаюсь. Потом, умение идентифицироваться с людьми еще предполагает умение прикидываться, то, что называется артистизмом. Ну, для меня это довольно важно, мне было бы скучно находиться в одном психическом состоянии, писать от лица одного и того же персонажа, и это такой отчасти театр персонажей.
ГОРАЛИК Кто тот внутренний мужской персонаж, от имени которого ты иногда о себе говоришь, – не в мужском даже роде, а по-мужски? «Я, как солдат, приходя с войны…» Там это твой дед. А вообще?
ФАНАЙЛОВА Ну, этот мужской персонаж – такой очень самостоятельный, человек с профессией, он офицер…
ГОРАЛИК Он немножко проще тебя при этом, нет?
ФАНАЙЛОВА Конечно. Мужчина проще женщины.
ГОРАЛИК Почему офицер?
ФАНАЙЛОВА Человек долга. Офицер в широком смысле этого слова. Он был на театре военных действий, скажем так. Недавно писала о Лакло и думала, как мне этот тип психики знаком, с его повышенным чувством долга и пониманием, что от него зависит какое-то количество людей. Этот мой внутренний мужчина скорее военный человек, хотя у него существует и гражданская профессия, он может быть, например, военным врачом, он может быть писателем. Иногда я думаю, что он священник. У Бродского я встретила мысль, что если бы он не был поэтом, он был бы врачом или священником. Ну, врачом я в этой жизни побывала и в русском советском мире я им быть не желаю, но, возможно, внутренние какие-то его черты у меня сохраняются. Этот мужчина – он может быть и врачом. Капитаном Бладом.
...
Херсонский Борис Григорьевич (р. 1950, Черновцы, УССР). Окончил Одесский медицинский институт. Работал психоневрологом, психологом, психиатром, журналистом. С 1999 года заведует кафедрой клинической психологии Одесского национального университета. Переводил с украинского. Лауреат 4-го и 5-го Международного Волошинского конкурса (2006, 2007), фестиваля «Киевские лавры» (2008), специальной премии «Московский счет» (2007), стипендии Фонда им. И. Бродского (2008), поэтической премии Anthologia (2008), специальной премии Literaris (Австрия, 2010), «Русской премии» (диплом второй степени, 2011).
ГОРАЛИК Расскажите, что можно, о семье до вас.
ХЕРСОНСКИЙ Я родился в семье еврейской, в общем-то, составленной из двух не очень похожих половинок. Отец – одессит в пятом поколении, его отец и дед были врачами, он был человеком вполне ориентированным на европейскую и русскую культуру, знал немецкий язык. А дедушка мой учился медицине в Гамбурге, его выдворили из Германии, когда началась Первая мировая война, как гражданина враждебной державы. Это есть в «Семейном архиве», и это святая правда. Моему папе было ясно, что он должен блестяще окончить институт, поступить в аспирантуру – в общем, делать научную карьеру, но тут как раз и наступил 1949-й год, и вдруг оказалось, что ни о какой научной карьере для человека с его национальностью речи нет. И ему пришлось очень быстро уезжать из Одессы, поскольку он писал стихи, и он, конечно, писал стихи советские в то время, но не такие, чтобы на него не навесили ярлык космополита. Кстати, навесил на него этот ярлык отец моего близкого друга – мы с другом потом перебирали эти архивы. Но до этого папа прошел войну, так, «скромно», он воевал года где-то два, ходил в атаку, дважды был ранен в одну ногу: когда он женился на маме, через четыре года после Победы, он стоял на костылях. В общем-то, такая себе история. Папа – знаток русской поэзии, ему восемьдесят семь лет, но он может сейчас читать русские стихи часами, и если кто-то из нас двоих ошибается в слове, читая стихи, это я, а не он, – это меня всегда поражает. Если говорить вообще о наставниках возможных в поэзии, то, конечно, это прежде всего папа, хотя он «познакомился» со мной довольно поздно. Когда я был где-то в классе девятом, он вдруг обратил на меня внимание – на то, что я что-то читаю и что нужно срочно подсунуть мне того же Пастернака, для того чтобы Маяковский, Рождественский или Вознесенский не стали моими окончательными кумирами. Надо сказать, он очень быстро этого добился. Иное дело – мама. Мама тоже доктор. Мама моя умерла пятнадцать лет назад. Она была замечательным детским врачом, папа же был ведущим врачом-невропатологом в Одессе. А быть ведущим невропатологом в Одессе – это не так уж и просто: одесские доктора, пока евреи не «охладели» к медицине, были довольно сильными. Семья моей мамы уже была проще отцовской. Моя бабушка номинально была учителем русской литературы, но, по-моему, она в основном помнила, что «университетами» Горького была его жизнь, – она очень часто это повторяла, и я это запомнил. Конечно, она изумительно готовила, работала в основном дома. Только во время войны ей пришлось потрудиться, а в мирное время на хлеб зарабатывал дедушка. Я до сих пор не знаю, как именно, и этого никто не знал. Единственное, что мы могли понять, – это то, что он зарабатывает достаточно, чтобы семья не нуждалась. Еще я могу сказать, что это имело отношение к канцелярским делам, потому что он иногда приносил с работы бумагу и копирку, которые пригодились мне гораздо позже, когда я начал писать стихи. Любимой песней его была «От бутылки вина не болит голова, а болит у того, кто не пьет ничего». Там, оказывается, были строки о Марксе и Энгельсе, которые я тоже не знал, и слышал только от дедушки, и больше никогда не слышал: «Первым пьем за того, кто создал „Капитал“, а за ним за того, кто ему помогал». Когда я был ребенком, мне почему-то казалось, что речь идет о человеке, который сколотил деньги. А я понял теперь, что, может быть, дедушка имел в виду то же самое. Дедушка был чрезвычайно жизнерадостный человек, и бабушка тоже была оптимистичной, хотя именно их семьи наиболее пострадали от холокоста, и 42 листика из «Яд Вашем», которые лежат у меня, – это их семьи. К сожалению, не нашел ни одного человека, который сделал бы ту же работу (собрал бы данные о погибших) для моей другой бабушки, но и там, я знаю, погибло много людей. Я, конечно, воспитывался во время школьных каникул именно у этих дедушки и бабушки. Дедушка-доктор умер очень рано, мне тогда было четыре года, и у меня остались самые смутные воспоминания, ну и, конечно, рассказы папы, который боготворил своего отца. Дедушке не повезло ужасно. Он был доцентом, заведовал клиникой детских болезней, собственно, он и основал детскую клинику в Одессе, Он прошел всю войну, был начальником неврологического госпиталя, но имел боевые ордена. И вот опять 1949-й, 1950-й, 1951 годы. Им начали «заниматься», то есть сначала его отовсюду уволили, а потом его начали «вызывать». Один раз его продержали в органах, всю ночь допрашивали и отпустили. Второй раз его вызвали, ночь продержали, так и не вызвали на допрос, и его вновь отпустили. Он вернулся, и через несколько часов у него развился первый инсульт, после которого он уже не оправился, и дальнейшие допросы были бессмысленны. В 1955 году он умер от повторного инсульта. Ну что я могу сделать? Ухаживать за его могилой и сохранять специальные книжки, а также две тоненькие поэтические книжки, которые он написал в 19-м году. Это были книжки эпиграмм, по большей части политических, поэтому понятно, почему дедушка их сжег. Различные партии приглашают к себе свободу в свои объятья – ну, речь идет о 1917 годе, и конец там такой:
Ознакомительная версия.