Ознакомительная версия.
А ее сомненье гложет,
Чьей теперь отдаться власти:
Каждый пылок, каждый может
Придушить в припадке страсти.
Совершенно неожиданно эти книжки нашлись. Мы думали, что дед уничтожил их все. Но они сохранились в архиве его питерского знакомца. А получил я их от нью-йоркского коллекционера. Вернее, не подлинники (их коллекционер хранит бережно), а цветные ксерокопии – мне достаточно. В общем и целом, из моих двух родителей значительно более эрудированным был папа, а семьей управляла мама, и в целом это было нормальное разделение труда. Я хорошо помню своих бабушек: главой в семье были всюду женщины, а бабушка со стороны отца еще и отличалась жестким характером и цепким аналитическим умом, который она сохранила до глубокой старости. Я могу говорить о своей семье очень много. Это была большая, очень разветвленная семья, хотя мои родители были единственными детьми, зато двоюродных, троюродных бабушек, дедушек, сестер огромное количество, людей живых и мертвых с групповых фотографий, которые с детства меня обступали. Я понимал, что я не совсем один.
ГОРАЛИК Как было устроено детство?
ХЕРСОНСКИЙ Самые ранние воспоминания у меня касаются городка Старобельска Ворошиловградской (ныне Луганской) области. Это место, куда папу отправили по распределению, а если говорить точнее, то место, куда он уехал из Одессы. Папе было двадцать шесть лет, маме – двадцать три. Я помню, мы жили в доме, который стоял в центре большого участка, – это была половина дома. В книжке кроме «Семейного архива» там есть второй цикл, он называется «Письма М.Т.». Там первое стихотворение «Память» содержит подробное описание дома, соседей, то есть я как бы раскручиваю все детские воспоминания, когда-то я говорил папе с мамой, что я помню время, когда мне было два с половиной года. Они мне говорили, что этого быть не может. Тогда я сел и нарисовал им план того дома и двора, где мы жили, где были качели, где сарай и т. д. А чисто в бытовом отношении это было бедное, а иногда и почти нищее детство. Все работали, на те деньги, которые тогда платили врачам, прожить было почти невозможно. Иногда пациенты из села приносили курицу – это была традиционная взятка доктору со времен Древней Греции. Помните «петуха Асклепию»? Асклепию, богу врачевания, приносили петушка, и эта традиция сохранилась до советских времен. Это последние слова Сократа: «Мы должны петуха Асклепию». А так – фанерная мебель без всяких изысков, среди этих предметов – несколько очень хороших, случайно оставшихся, потому что, конечно, все, что было у родственников до войны, было разграблено. Все это было «в дешевом затрапезе»: клопы – да, тараканы – да, растопка печки углем – да, подвалы, куда надо было сходить, – да. Об этом обо всем пишу. Что еще, о чем я написал в одном стихотворении, но мне Людочка посоветовала вычеркнуть эти строчки как неправдоподобные:
В том подвале стреляло людей ЧК,
От шершавой известки горит щека,
И что-то еще в этом роде, но дело в том, что в том доме, где мы жили в Одессе уже, действительно была ЧК. Действие рассказа Бабеля «Фроим Грач» происходит именно в этом доме. На площади Потемкинцев, ныне вновь Екатерининской. И я своими глазами видел предсмертные надписи на стенах, когда мне было десять-одиннадцать лет, когда я мальчишкой лазил по подвалам с китайским фонариком. Это правда, но когда об этом пишут, это создает впечатление искусственности или надуманности. Я всегда говорил, что не бывает надуманных чувств: ты никогда не выдумаешь таких вещей, которые показывает тебе реальность…
Вот такова была общая атмосфера: папа работал, мама работала, воспитывала меня в Одессе одна бабушка, в Черновцах – другая. Почему-то меня очень хотели выучить музыке, которую я очень любил, но несколько лет в музыкальной школе привели к тому, что я бросил слушать музыку, не только играть, и до сих пор слова «Сонатины» Клементи, «Бирюльки» Майкапара, «Этюды» Черни меня приводят в ужас. Но через лет пять после бегства из музшколы я «отошел», и сегодня у меня очень хорошая классическая и джазовая фонотека, и музыка для меня – один из главных наркотиков. Классика, между прочим, до XIX века, как правило, и XX век. Очевидно, я так и не простил романтикам того, что их преподавали в музыкальной школе.
В Старобельске я жил лет до трех, потом меня перевезли в Одессу, это было тогда, когда дедушка умирал. Там тоже была история: папа приехал к своему умирающему отцу, за что его собирались судить – он покинул место работы. В то время оставить работу – это было подсудное дело, а его не отпускали, несмотря на болезнь дедушки. Но как бы то ни было, папа уехал. Его не осудили, по-моему, даже суда как такового не было, а было какое-то дополнительное отяжеляющее переживание, которое папа не забыл и не простил никогда. Это было уже послесталинское время, и репрессивная машина на какое-то время забуксовала. Быт одесский, такой же практически, как старобельский. С той разницей, что квартира была просторной: две большие комнаты в коммуне, потом одну разделили. А что касается одежды, мебели, еды… Картошка с селедкой по воскресеньям считалась лакомством. И в дальнейшем это было так до рождения моей сестры, где-то до 1960 года, когда у папы начала появляться частная практика, незаконная, конечно, но это была реальность того времени.
И семья начала жить чуть лучше, и как-то так понемногу все налаживалось, можно уже было начинать восстанавливать библиотеку, потому что библиотека почти вся погибла в войну. И тогда уже я тоже сознательно подключался к этому делу, искал какие-то книги, покупал их, и это продолжалось очень долго. Мои родители беспартийные. Дедушки и бабушки беспартийные. Дедушка со стороны отца состоял в партии «Бунд» одно время, потом из нее вышел и, к сожалению, написал об этом в анкете. Хотя бундовцы были очень левые, практически те же коммунисты с еврейским акцентом, и было непонятно, почему большевики так на них обиделись. Советскую власть в моей семье не любили, но до поры не говорили мне ничего и позволили быть сознательным октябренком. Прозрел я относительно рано. В десять лет дедушка Ленин был еще положительным героем, а уже в одиннадцать он казался мне чудовищем. Не в последнюю очередь потому, что в доме слушали ВВС (было такое выражение «взбибисился»), кроме того, проходил тогда XXII съезд, и это обсуждалось, и что самое главное, приходил в гости папин приятель, дядя Боря Горенштейн, который, во-первых, был злостным антисоветчиком, а во-вторых, немного глуховат. Он говорил громко, и с ним надо было говорить громко, поэтому скрывать от меня что-либо было уже невозможно, и я с большим энтузиазмом во все это включился. Ну, грешные же люди дети, очень любопытные: иногда заглядываешь в ящики столов родителей и находишь разные вещи. Я нашел там на тонкой папиросной бумаге перепечатанные различные книжки, статьи – и тоже очень плотно включился в их чтение, мало что тогда понимая. С нами тогда жила двоюродная сестра папы, тетя Рая Фишман, которая работала на киностудии, имела знакомства в диссидентствующих кругах. Она-то и была основным источником антисоветской литературы, и я ей очень обязан. Самиздат тогда назывался «ватой».
Школа до шестого класса была для меня пыткой, я впервые столкнулся тогда с антисемитизмом. Я был слабый мальчик с «типичной» внешностью, склонный к полноте, и надписи на парте «жид», надписи в учебнике сопровождали меня с первых лет школы. А я этого вообще не понимал, потому как мне ничего о нашем еврействе не говорили. Помню, на концерт в музыкальной школе мне купили украинскую вышиванку, и я говорил, что теперь я буду хороший украинец, а родители пересмеивались, а я совершенно не понимал, чему они пересмеиваются. А когда мне все стало ясно, я не понял, почему они мне тогда купили эту вышиванку, я и сейчас этого не понимаю. Это, кстати, отразилось в цикле стихотворений «Первое сентября». Там есть такая фраза: «Человек вылетает в космос, а ты – из школы». Я в конце концов не вылетел, а дело было так. Ты сидишь, а тебя сзади – иголкой. Ну что? Можно пожаловаться – но нельзя жаловаться. Сидеть просто так при этом трудно. Ты начинаешь или ерзать, или, когда тебе это надоедает, ты поворачиваешься и выясняешь отношения с обидчиком. Но в глазах учительницы агрессор – это ты, тебе пишут замечание в дневник за плохое поведение. Я до поры держался и стал злостным нарушителем дисциплины. Помню, как я стоял на площади Потемкинцев, и Елена Алексеевна, ныне покойная «учительница первая моя», мне говорила: «Вот, человек вылетает в космос, а ты вылетаешь из школы». В конце концов в наказание меня перевели в другой класс, и тут началось мое почти счастливое детство, потому что там оказался на диво удачный коллектив, было несколько ребят, с которыми я подружился, и с одним из них я дружу до сих пор, он здесь, под Москвой, очень крупный физик-теоретик. Я ему, кстати, тоже очень многим обязан. И в общем и целом, мы уже начинали дурачиться, придумывать какие-то песенки. Появилась, начиная с шестого класса, нормальная компания. Школа была восьмилетка, и через два года этому пришел конец, мне надо было искать другую школу. И тут-то я попал в школу номер сто шестнадцать, которая была интеллигентским еврейским «заповедником» Одессы, называлась она «средняя школа второй ступени с политехническим обучением». Там были только девятый-одиннадцатый классы, по нескольку классов на каждом году обучения. Там я был в классе программистов, а были радиомонтажники, слесари и даже класс пионервожатых. В классе пионервожатых были все девочки, прекрасная актриса Белохвостикова там как раз и училась. И всего один мальчик – Эдик. Его, конечно, прозвали Эдитой. И эта школа имела почти прямые контакты с МФТИ, и лучшие выпускники нашей школы попадали именно в физтех. Туда и попал мой друг. Это была вольница, абсолютная почти. Там можно было позволить себе все что угодно. Вот опять же строчка из моего стихотворения: «Никитка летел с колокольни, расправив крылья»… Когда Хрущева сместили, объектом нашего внимания стала картина «Никитка, первый русский летун», которая висела у нас в коридоре; к фигуре летуна, а точнее, прыгуна, приклеили голову Хрущева, и, конечно, вся школа собиралась и смеялась, и это не повлекло никаких неприятностей. Лозунг «Феодализм есть Христово царство плюс алхимизация натурального хозяйства» открыто висел на сцене во время одного из КВН. Огромная морда красноармейца в профиль с открытым ртом служила как задник, мы фотографировались, положив голову ему в пасть. Это 65-66-й год и начало 67-го. Там я познакомился с несколькими очень интересными ребятами. А когда я был в девятом классе, я впервые увидел Алексея Цветкова, который тогда был в Одессе. Это был худенький, низкорослый мальчик, который писал стихи, от которых мы все шалели. Я помню стихотворение, которое начиналось: «Я колоколом был, когда я не был». О реинкарнации тогда мы еще не знали, это тогда для нас была еще неразработанная идея. Это была еще и идея мыслящей неодушевленной материи. Для нескольких поэтических строчек – очень много. И у меня воспоминания очень фрагментарные: я помню некоторые строчки, и я помню, как Алексей удаляется вверх по Греческой, а мы стоим с Борей Владимирским около сто шестнадцатой школы и глядим ему вслед. Боря Владимирский давно эмигрировал и издает какой-то еврейский журнал в Сан-Диего. Это был очень способный человек. Мальчиком он писал очень взрослые стихи. У него была интеллигентная семья, через которую тоже шел узкий поток самиздата. Я ему тоже многим обязан, и первого перепечатанного Мандельштама я получил из его рук. Конечно, сто шестнадцатая школа – это было нечто. Один раз заболела наша учительница литературы, и наши сочинения дали проверить учителю из другой школы. И это уже был скандал, это уже был человек из КГБ в школе. Чем я обязан моему другу-физику? Судьбой! Я очень неплохо успевал по математике, Одесский медицинский был для еврея категорически закрыт, и негласно было понятно, что я или поеду в физтех, или буду поступать в Одесский политех. О литературе, хотя я тогда стихи писал, я и не мечтал, потому что мне было ясно, что это невозможно или стыдно… И я готовился к карьере физика, и нас вместе с моим приятелем Женей отдали одному преподавателю. И тут я увидел, что мне нужно минут пятнадцать для решения задачи, которую Женя решает за три. И тут я понял, что я, может, и неплохой математик, но я недостаточно хорош. А недостаточно хорошим я быть не хочу. И тут я впервые проявил силу воли, и моим родителям не удалось меня поместить в технический вуз, мне пришлось уезжать из Одессы, и я пошел в медицинский институт, о чем я не жалел ни одной минуты. Понятно, что я поступал на Западной Украине, более либеральное в то время место. Я проучился там полтора года, а потом у меня там возникли неприятности, связанные с КВНом: мы неудачно пошутили, нас исключали из комсомола, почти из института. Наша шутка, я ее до сих пор помню:
Ознакомительная версия.