Ознакомительная версия.
Это стихотворение, «Нежный призрак…», продолжает тот сон, которым завершилось «Имя твое…» («С именем твоим – сон глубок»). Теперь, однако, Цветаева представляет себе, что Блок уже не безразличен к ее существованию. Напротив, подобно тому, как умершая Надя посылает свой призрак, чтобы разыскать девочку Цветаеву в пансионе, здесь «призрак» еще живого Блока является перед ней во сне, сообщая зашифрованную весть об опасностях и жертвах, с которыми будет сопряжена ее поэтическая судьба. Она приветствует его удивленно, с наигранным непониманием:
Нежный призрак,
Рыцарь без укоризны,
Кем ты призван
В мою молодую жизнь?
Во мгле сизой
Стоишь, ризой
Снеговой одет.
Вопрос, которым Цветаева начинает стихотворение «Нежный призрак…», предвосхищает ее вопрос к Наде в «Доме у Старого Пимена»: «Почему именно за мной ходила, передо мной вставала <…>?» (5: 133). В обоих случаях ответ, естественно, таков: причина – в будущем поэтическом величии Цветаевой. Таким образом, фантазируя об особой миссии Блока явиться именно ей, она имплицитно преобразует свое неудовлетворенное эротическое желание к нему в уверенность в своей поэтической избранности – в области сна, за пределами вопросов о правдоподобии факта и вымысла. Позже ту же пророческую роль будет играть блоковский всадник на красном коне.
Вся образность стихотворения «Нежный призрак…» работает на сценарий сна. Блок появляется во мгле, одетый снегом; опасность «вражды», которую он представляет для Цветаевой, ощущается как ветер, влияние его поэзии – как сглаз. Даже сама она, зачарованно приближаясь к нему, утрачивает телесность, она не ступает, а скользит, не отрывая слуха от его соблазнительного поэтического волхования:
Голубоглазый
Меня сглазил
Снеговой певец.
Снежный лебедь
Мне под ноги перья стелет.
Перья реют
И медленно никнут в снег.
Так по перьям,
Иду к двери,
За которой – смерть.
Зовущий Цветаеву голос Блока не принадлежит человеку, это чистый звук или музыка, описываемая то как «бубенцы далекие», то как «длинный крик, лебединый клик»[81]. Все, что нужно этому дивному голосу, – заманить ее, в определенном смысле зомбировав, к порогу иного мира («к двери, / За которой – смерть»), куда открыт доступ посредством его – и, возможно, ее – поэзии. Этот страшный порог, как те символические «синие окна», за которыми поет Блок («Он поет мне / За синими окнами»), для него не преграда, ведь он чистый дух. Цветаева же может попасть в иной мир, только отделив душу от тела.
Вплоть до последней строки стихотворения кажется, что Цветаева, глядя на пример Блока, ощущает опасность этого поэтического предприятия, хотя и продолжает следовать логике сна, не в силах отвергнуть зов поэзии. Однако и здесь она, по обыкновению, лишь делает вид, что покоряется принуждению, – в последней строке стихотворения есть намек на то, что на самом деле эта экзистенциальная ловушка выбрана и устроена ею самою – устроена именно из слов, ибо она отвечает на пугающие заговоры Блока своими словами:
Милый призрак!
Я знаю, что все мне снится.
Сделай милость:
Аминь, аминь, рассыпься!
Аминь.
Определение призрак – так Цветаева именует Блока в первой и последней строфах – колеблется в пространстве стихотворения между двумя значениями: иллюзия и привидение, что отвечает неопределенности цветаевского видения: оно находится меж двух областей – сна и смерти, к которым, соответственно, относятся эти значения. С повторением этого слова в последней строфе стихотворение как бы проделывает полный круг, намекая на то, что видение было лишь сном. Если так, то сон послушно рассеивается, когда Цветаева уклоняется от своей пугающей поэтической судьбы и вновь, завершая стихотворение, присягает на верность посюсторонней реальности.
В рамках этой интерпретации первые два аминь Цветаевой усмиряют угрозу, которую представляет Блок, иными словами, она отвергает поэтические чары ради традиционного христианского благочестия и опрятного и надежного пробуждения от кошмара. Однако отступление в убежище отменяется финальной строкой стихотворения – последним словом, которое одним ударом разрывает почти замкнутый ею круг, добавляя третье и последнее аминь. За ним следует не восклицательный знак, а точка: это не истерика и не страх, не молитва и не заклинание. Финальное аминь двойственно. Его можно прочесть как усиление двух предшествующих аминь, то есть, как утверждение о том, что попытки экзорсизма блоковского «призрака» не удались, а Цветаева трезво принимает ужас поэтической судьбы. С другой стороны, финальное аминь может быть прочитано как отмена предшествующих, поскольку разрыв строки, отделяющий его от первых двух, санкционирует обращение призыва «рассыпься» не к призраку Блока, а к стихотворению («сну») в целом. В таком случае, это не отрицание, а утверждение: «да будет так».
В конечном счете, несомненно здесь лишь то, что это кульминационное аминь свидетельствует о языковой власти самой Цветаевой и автономности ее поэтической воли, знаменуемой тем, что это слово составляет дополнительную, пятую строку финальной строфы стихотворения, которая, в соответствии с уже установившейся схемой (чередование катренов и терцетов), должна состоять из четырех строк[82]. Этим финальным двусмысленным поворотом значения Цветаевой удается утвердить истинность сразу обоих значений слова призрак. Она признает, что сфера поэзии есть всего лишь сон, одновременно утверждая нереальность поэзии и ее невозможность в качестве ее собственной, реальной судьбы. Так Цветаева глубже осознает, чтó стоит на кону в ее поиске поэтического призвания. Если для Блока возможно трансцендирование тела духом, подобно тому, как это происходит во сне, то в ее случае такой порыв ведет не к трансценденции, а к неизбежному кошмару, к смерти. Его поэтическая сила, его поэтический сон, его поэтический порыв для нее опасны.
Вслед за этим пришедшим к Цветаевой отрезвляющим пониманием третье стихотворение цикла, «Ты проходишь на запад Солнца…», повторяет темы, образы и мотивы первого стихотворения цикла, однако в совершенно иной тональности. Теперь Цветаева уже не сражается ни с собственной судьбой, какой она ее предчувствует, ни с недоступностью Блока. Это стихотворение исполнено спокойной уверенности в собственном будущем поэтическом триумфе, она принимает испытание «нелюбовью» – результат своего «неправильного пола» – как неотъемлемую часть своего поэтического самоопределения. Некоторые исследователи интерпретировали отказ Цветаевой произнести имя Блока и ее восклицание «Ах, нельзя!» как свидетельство того, что в стихотворении «Имя твое…» Цветаева чуть ли не богохульствует[83]. Нежно напевное «Ты проходишь на Запад Солнца …», напротив, на первый взгляд кажется значительно более «смирным»: оно исполнено в форме молитвы и прямо заимствует первые две строки и рефрен – «свете тихий» – из образности и архаичного языка молитвы, читаемой в православном богослужении[84]. Дэвид Слоан, отчасти основываясь на этом сдвиге интонации, находит, что весь блоковский цикл Цветаевой мотивирован траекторией, ведущей ко все большему великодушию и самоотвержению: «Эротическая, собственническая любовь <героини>, наиболее сильная в стихотворении I, постепенно уступает место любви иного рода, сходной с религиозным поклонением и пронизанной духом соборности»[85].
Однако несмотря на эту видимость, трансгрессия Цветаевой в третьем стихотворении к Блоку даже более откровенна, чем в первом. Блок пробуждает в ней подлинный духовный экстаз и она бесстыдно ему поклоняется, подставляя его образ, если не имя, на место Христа в традиционной литургии. Сам отказ Цветаевой произносить в этом стихотворении имя Блока только усиливает ее желание назвать его «святым именем»; она не упоминает имени Блока всуе, ибо он в полном смысле обожествлен: «И по имени не окликну, / И руками не потянусь». На самом деле, кротость Цветаевой здесь притворна, ибо если Блок стал божеством, то это осуществилось ее поэтической волей. Поэтому чистая сила его имени в стихотворении «Ты проходишь на Запад Солнца…» гораздо сильнее, чем эротическое воздействие в стихотворении «Имя твое…», ведь теперь Цветаева уже не ищет, но берет на себя право говорить и действовать его именем в области поэзии (пусть даже в реальной жизни это ее желание оказалось нереализуемым): «И во имя твое святое, / Поцелую вечерний снег». Это ведь совсем не похоже на «религиозное поклонение» – пожалуй, более точным будет определение «негромкое богохульство»[86].
В отличие от Христа, Блока на мученическую смерть обрекают не силы зла, а его собственное внутреннее лирическое стремление, и принимает он ее ради исполнения своей уникальной поэтической судьбы, а не для спасения людей. Как Цветаева напишет позже, в эссе 1933 года «Поэты с историей и поэты без истории»: «Если Блок нам видится как поэт с историей, то эта история – только его, Блока, лирического поэта, история, только лирика – страдания» (5: 409). Трансцендентность Блока видится Цветаевой альтернативой традиционной христианской вере: ее вера, ее выбор – она будет молиться поэту[87]. Однако эта трансгрессивная религия есть в то же время новое утверждение ее веры в то, что поэзия открывает возможность единственной истинной близости – близости душ, свободных от пола, близости между человеком и человеком без посредничества всякой узаконенной божественности. Ее стремление к такого рода близости с большей ясностью выражено в стихотворении, написанном всего через несколько месяцев после «Стихов к Блоку» 1916 года: «К двери светлой и певучей / Через ладанную тучу / Тороплюсь, // Как торопится от века / Мимо Бога – к человеку / Человек» (1: 317). Здесь та же яркая поющая дверь, что была в стихотворении «Нежный призрак…», за которой находится нечто противоположное повседневной, полной запретов реальности – вселенная поэзии, зовется она смертью или как-то иначе. В конечном счете, в «Стихах к Блоку» Цветаева приходит к пониманию, что реализация обещанной встречи не важна: важно – вечно желать, стремиться, спешить к иному миру.
Ознакомительная версия.