Решение не печатать роман до его окончания провоцирует немедленную печать его по частям. К весне 1866-го Толстой, даже если кто-то еще не догадался, он догадался рано, что он за величина, а тут получил подтверждение от публики.
Теперь вот вопрос. «Война и мир» и вообще художественные вещи, литературные, как «Живой труп», или ненаписанная драма о ленивом скучном самоотвержении, пишутся из захватывающего, увлекающего знания, что через человечество проходит божественный инстинкт, через человечество работает такое, что человечество не замечает. <…> Премудрость устроила всё, и хорошо если разум хоть поздно догадается о ее образе действия. Даже черный опыт Толстого, неприглядный, на самом деле идет в удобрение того же откровения – того, насколько намерения и планы людей только шелестящие тени решающего, что проходит в природе [17]. Никакое расписание, ни составленное мне другими, ни написанное мною для меня самого, не изменят то, что пойдя натощак по хозяйству инспектировать бестолковых и ленивых работников, я не сорвусь на ругань; нужны особые условия, чтобы этого не произошло, как нужны особые условия, чтобы я не онанировал, глядя эротическое шоу или читая в настоящем, не поддельном Playboy отчет о Stag-films.
Романы, вообще все художественные вещи подпитываются этим знанием разницы между человеческими иллюзиями и правдой силы. Пишущий дневник формулирует эту разницу. Но Толстой автор антиправославного богословского реформаторства и книжек против пьянства, как обстоит у него дело с откровением о прочности хода вещей и их неприступности для сознания? В богословии и проповедничестве Толстой автор альтернативного мирового расписания. Он забыл что-то?
Ответ на этот вопрос, по-моему, может быть только один. Заметки на протяжении десятилетий об обидных срывах – снова раздражился, снова переел, болтал зря – могли бы создать привычку, или отчаяние, или цинизм, как распространенное знание типа того, что мнимые святые так или иначе покоряются природе. Чем больше у Толстого копится знания о непреодолимости природы, тем больше в нём поднимается бунт, страсть, что хватит, что этого издевательства над человеком, когда он поневоле переедает против всякого разума и своего же здоровья. Надо делать одно, он делает другое. Этого пожизненного позора человек терпеть не может, не должен. Если Христос пришел и в нём не было греха, то неужели только для того чтобы на его примере все люди стали позорнее? Если религия имеет смысл, то только как огонь, выжигающий этот позор. Как она это делает?
Один, не любя в себе грех, намечает жизнь без греха (не врать, «живи не по лжи», не переедать) или вычитывает расписание такой жизни и надеется не сорваться. Толстой знает, что сорвется, и в восстании против позора задумывает то, что, по его опыту, работает. Оказывается, что его размах при этом расширяется и становится как-то даже для его силы велик. Подробнее этим мы займемся в теме Толстого богослова и проповедника.
Он к тому времени изменится. Но и в 1873-м, когда после восьмилетнего перерыва он снова садится за дневник, это уже другой человек. Сохранилось стояние, присутствие при главном. Только теперь главное для него не здоровье, охота, хозяйство, а вера, мистическое ощущение участия в судьбе мира, соответственно знания, что от него повертывается всё. Дневник начинается записью типа известного нам, типа «как это было велико»:
14, 15, 16 [октября 1859]. Утро. Видел нынче во сне: Преступление не есть известное действие, но известное отношение к условиям жизни. Убить мать может не быть и съесть кусок хлеба может быть величайшее преступление. – Как это было велико, когда я с этой мыслью проснулся ночью!
– осязаемое, ощупываемое прохождение через тебя силы. Бог!
1873, Nоября 5 [Ясная Поляна]. Художник звука, линий, цвета, слова, даже мысли в страшном положении, когда не верит в значительность выражения своей мысли.
Это красивая классика (Платон). Слово не вещь, произносящий (или рисующий) «добро» может оказаться в жутком положении, именно поскольку произносит, потому что этим объявляет, показывает себя берущимся не за саму вещь, так что лучше бы он и не говорил это добро. <Говорящий> не имеет отношения к значению слов. За говорением кроме лексики, которая больше обличает, чем оправдывает, обязательно должна поэтому стоять значительность. Она не говорящим придается, например мерой его увлечения, и от его участия вообще не зависит; она есть или нет, и разница между ее есть и нет это разница между ужасом и счастьем.
…В страшном положении, когда не верит в значительность выражения своей мысли. Отчего это зависит? Не любовь к мысли. Любовь тревожна. А эта вера спокойная. И она бывает и не бывает у меня. Отчего это? Тайна.
Вера: телесное ощущение.
Из вещей, которые в жизни Толстого с ноября 1865 года нисколько не изменились, – страсть гонять зайцев на лошади по первому снегу. На фоне этих вещей тем ярче выделяется, насколько определился новый Толстой.
Nоября 6 (1873). Еду на порошу. Я с молода стал преждевременно анализировать всё и немилостиво разрушать. Я часто боялся, думал – у меня ничего не останется целого; но вот я стареюсь, а у меня целого и невредимого много, больше, чем у других людей. Орудие ли анализа у меня было крепко или выбор верен, но уже давно я более не разрушаю; а целыми остались у меня непоколеблены – любовь к одной женщине, дети и всякое отнош[ение] к ним, наука, искусство – настоящие, без соображен[ий] величия, а с соображением настоящности наивного, охоты – к деревне, порою к севру… и всё? Это ужасно много. У моих сверстников, веривших во всё, когда я всё разрушал, нет и 1/100 того.
Речь о страсти как неподорванной стихийной силе. Эта сила ощущается им как новое тело и после прекращения большого интереса к телу (когда тело, оказалось, не ключ к настроению, мы читали) ближе тела. Вдумываясь в природу этого своего ощущения значительности, он выбирает в центр внимания тяготение.
…Читал Верна {своего ровесника; читал его с детьми}. Движенье без тяготенья немыслимо. Движенье есть тепло. Тепло без тягот немыслимо. (17.11.1873)
Это, не зная его занятий физикохимией за бездневниковые годы, непонятно, как и следующее в тот же день:
После смерти жизнь может быть химическая, после здешней физической. У Отца В[ышнего] обители многи суть.
И мы конечно в его физикохимию должны будем вникнуть, но сейчас еще немного об обстоятельствах возобновления дневника.
Про страничку или две дневника 1873 года он забыл и дневник 1878 года продолжал в