Ознакомительная версия.
В стихотворении «Письмо в бутылке», написанном в 1964 г. в Норенской, Улисс предстает преувеличенно романтическим персонажем[14]:
Сирены не прячут прекрасных лиц
и громко со скал поют в унисон,
когда весельчак-капитан Улисс
чистит на палубе смит-вессон
(II: 68).
Тон этих строк резко контрастирует с жанром предсмертного письма, что и обнаруживается далее в тексте:
Я честно плыл, но попался риф,
и он насквозь пропорол мне бок.
‹…›
Но, несмотря на бинокли, я
не смог разглядеть пионерский пляж.
‹…›
Я вижу, что я проиграл процесс
(II: 69–70).
Там же имеются строки:
Ундина под бушпритом слезы льет
из глаз, насчитавших мильярды волн
‹…›
Я счет потерял облакам и дням
(II: 70).
Затем образ Улисса появляется – совсем в другой тональности – в тексте «Прощайте, мадемуазель Вероника» (1967), где возникает тема сына:
то лет через двадцать, когда мой отпрыск,
не сумев отоварить лавровый отблеск,
сможет сам зарабатывать, я осмелюсь
бросить свое семейство – через
двадцать лет, окружен опекой
(II: 201).
Там же появляются слова Греческий принцип маски / снова в ходу; с тоской Улисса.
Очевидная биографическая отнесенность мифологических сюжетов и персонажей в поэтике Бродского иногда приводит к упрощению интерпретации:
Почти каждое стихотворение И. Бродского после 1965 года оказывается при тщательном анализе лишь формой опосредования какой-либо конкретной личной ситуации – ситуации, которой придается значительность за счет введения ее в круг классических мифологических сюжетов (Каломиров, 1986: 223).
В случае со стихотворением «Одиссей Телемаку» это, возможно, было бы и так, если бы Одиссей Бродского мог быть интерпретирован как Одиссей литературной традиции[15] – преодолевший испытания романтический странник и победитель. И если бы Бродский был позером, а не поэтом. Но текст Бродского далек от патетики, и картина, которая им изображена, скорее снижает образ литературного Одиссея, чем возвышает его собственный. Всё героическое обесценено и исключено из восприятия персонажа[16], романтическим, по существу, остается только имя как знак принадлежности к культуре. А личный аспект состоит, видимо, в том, что поэт ищет спасения от внутреннего разрушения, когда во внешнем мире рушится всё. Стихотворение вполне соответствует общей закономерности:
Классические мотивы в творчестве Бродского органически соотнесены с одной из главных повторяющихся тем его поэзии – катастрофическим разложением нашей культуры, ее традиционной морали и духовных корней. На лирическом уровне этому созвучна столь же постоянная тема трагической нестабильности и распада личных отношений, чреватых разрывами, предательствами, уходами (Верхейл, 1986: 129).
Стихотворение «Одиссей Телемаку» не содержит деклараций по поводу культуры, но тем не менее эта линия прослеживается и оказывается очень важной. В поисках спасения от разрушения Бродский обращается к духовному опыту – и собственному, и своих учителей, в первую очередь Мандельштама, Ахматовой, Цветаевой. У них Бродский учится сопротивляться разрушительному времени и враждебному пространству. Но уроки предшественников Бродский усваивает критически, продолжая искать свой способ сопротивления. Вариация Бродского на тему странствий Одиссея – способ прочесть классику и расширить ее смысл через современное мироощущение:
Само бытие произведения в качестве классического предполагает в нем максимальную смысловую емкость – «губчатость», способность впитывать все новое и новое содержание (Эпштейн, 1988: 85).
Поэтому интертекстуальный анализ стихотворения Бродского, который предлагается в этой статье, позволяет увидеть нечто новое и в исходных текстах.
Сначала уточним отношение анализируемого текста к мифу и к эпосу Гомера. Этот аспект рассматривался М. Крепсом (Крепс, 1984: 155; см. также: Шталь, 1978). К сказанному Крепсом добавим, что Бродский контаминирует два эпизода. В первом из них Одиссей один год находился на острове Ээя у царицы Кирки (Цирцеи), превращавшей пленников в свиней, во втором – в течение семи лет – на острове Огигия у нимфы Калипсо.
Есть и третий остров, к которому могут быть отнесены слова Все острова похожи друг на друга. В поэме Гомера Одиссей, вернувшись на Итаку, сначала не узнал ее и не был узнан родными.
Очень вероятно, что, подводя итог жизни в Ленинграде, Бродский имел в виду и Васильевский остров, который уже в ранних стихах был символизирован им как мечта о возвращении в конце жизни. Еще в 1961 г. было написано «Июльское интермеццо» («Воротишься на родину. Ну что ж) со строками
Как хорошо, что некого винить,
Как хорошо, что ты никем не связан,
Как хорошо, что до смерти любить
Тебя никто на свете не обязан[17]
(I: 71),
предвосхищавшими обращение Одиссея к Телемаку.
Троянская война в стихотворении Бродского – не только Вторая мировая[18] (Воробьева, 1994:187), не только «перекодируется как ироническое “война с государственной машиной”» (Крепс, 1984:155). Она может быть понята и как Гражданская, которая началась в России в 1917 г., затем, принимая разные формы, продолжалась все годы советской власти и, как вражда идеологий, продолжается до сих пор. Для Бродского она кончилась в момент высылки. Окончание войны заставляет сосредоточить внимание на экзистенциальных вопросах:
Когда появляется примитивный страх перед насилием, уничтожением и террором, исчезает другой таинственный страх – перед самим бытием (Мандельштам Н. Я., 1989: 79).
Стихотворение Бродского «Новая жизнь» (1988) заключено в такую композиционную рамку, которая, отсылая к тексту «Одиссей Телемаку» и мифологическому предтексту, прямо обозначает проблему бытия в связи с окончанием войны:
Представь, что война окончена, что воцарился мир
‹…›
Там, где есть горизонт, парус ему судья.
Глаз предпочтет обмылок, чем тряпочку или пену.
И если кто-нибудь спросит: «кто ты?» ответь: «кто я,
я – никто», как Улисс некогда Полифему
(IV: 48–50).Строки
Должно быть, греки: / столько мертвецов вне дома бросить могут только греки, примечательны не только тем, что здесь ясно читается эвфемизм
греки – ‘русские’, на что, конечно, обратили внимание все писавшие об этом стихотворении. Тема греков вне Греции[19] еще в 1966 г. стала для Бродского предметом рефлексии – в стихотворении «Остановка в пустыне». В нем прямо говорится о греческой культуре как основе культуры русской и об ответственности носителя культуры:
Так мало нынче в Ленинграде греков,
да и вообще – вне Греции – их мало.
По крайней мере, мало для того,
чтоб сохранить сооруженья веры.
А верить в то, что мы сооружаем,
от них никто не требует. Одно,
должно быть, дело нацию крестить,
а крест нести – уже совсем другое.
У них одна обязанность была.
Они ее исполнить не сумели.
Непаханое поле заросло
(II: 168).
Подобие конструкций вне Греции и вне дома указывает на прямую связь этих текстов и на перемену точки зрения: в стихотворении «Остановка в пустыне» автор находится в позиции наблюдателя, не идентифицируя себя с греками, в «Одиссее Телемаку» он становится участником ситуации, поскольку сам теперь оказался вне дома. Стихи о греческой церкви заканчиваются размышлением о потере ориентации в пространстве, времени, истории, культуре, этике:
Сегодня ночью я смотрю в окно
и думаю о том, куда зашли мы?
Имея в виду значимую совокупность многочисленных интерпретаций, обратимся к интертекстуальным связям стихотворения, выходящим за пределы поэмы Гомера и автореминисценций.
Ирина Ковалева указала на стихотворение К. Кавафиса «Итака» как один из источников стихотворения Бродского (Ковалева, 2000: 144–147). Анализ античных источников стихотворения Бродского содержится также в статьях: Ковалева, 2001; Ковалева, 2003; Ковалева, 2006.
Виктор Куллэ сопоставил текст «Одиссей Телемаку» со стихотворением Умберто Саба «Письмо», переведенным Бродским, и обратил внимание на то, что Бродский «как бы дописывает упомянутые в тексте Саба[20] стихи о Телемахе» (Куллэ, 1992: 6):
Ежели тебе
Текст этой средиземноморской грезы,
отстуканной на пишущей машинке,
понравится, вложи его, будь добр,
в оставленную мною при отъезде
тетрадку синюю, где есть стихи
о Телемахе.
Скоро, полагаю,
мы свидимся. Война прошла. А ты –
ты забываешь, что я тоже выжил»
Здесь особо значимым представляется слово выжил. Его смысл объединяет текст Бродского с текстами-субстратами Мандельштама[21] и Ахматовой, о которых речь пойдет ниже.
Ознакомительная версия.