А ведь было время, когда по поводу буквы «пси» наши предки ломали копья — ну, если и не с той яростью, с какой позднее их потомки спорили о «яте» или «твёрдом знаке» (темпы и страсти в старину не те были!), то, во всяком случае, с убеждённостью вполне сравнимою.
Вот «Азбуковник» XVI века. Там строго написано про букву «пси»:
«ВЕЗДЕ ПИШИ ПСА ПОКОЕМ (то есть через буквы П и С), А НЕ ПСЯМИ (не с буквы Ψ — «пси», которая звуки «п» и «с» обозначала одним знаком), КОЕ ОБЩЕНИЕ ПСУ СО ПСАЛМОМ?!»
Аргумент вполне в духе того времени, но требующий некоторого пояснения в наши дни.
Ξ и Ψ, «кси» и «пси», были греческими буквами, некогда позаимствованными у греков составителями первых славянских азбук и затем вместе с одной из этих азбук, прославленной кириллицей, перешедшими «на русскую службу».
Они для русского слуха (в Греции дело обстояло не совсем так) обозначали сочетание двух согласных звуков «п» (или «к») и «с». Нашим предкам было нелегко, когда им разрешали букву «пси» употреблять только в словах греческого корня — «кое слово русское, кое же — еллинское?!». Слова «псаломщик», «псалмы» они слышали не реже, чем «псарня» или «псина».
Вот ведь как просто не впасть в опасную ошибку: слова церковные надлежало писать «со псями», а обыденные — «покоем». Нельзя, чтобы на соблазн миру псарь выглядел как «ψарь», точно он-то и есть псалмопевец: кое общение поганому псу со святым псалмом?!
Прочитав такое гневное предостережение, любой «недоука» того времени сначала смеялся, потом припугивался («грех-то какой!») и под конец надолго запоминал поучение.
Я вернул вас в далёкие глуби истории, в допетровское время (как мы позже увидим, преобразователь старой Руси ни «ксей», ни «псей» не затронул в своем реформаторском рвении). А ведь «азы» и «буки» входили в «программу обучения» многих еще ныне живущих старых людей. Я не говорю о том, что в гимназиях старой России был курс церковнославянского языка. Я говорю о том, что во всех церковноприходских школах ее церковная книга была основным учебным пособием, «закон божий» — главным предметом, и легко было встретить в мире пожилых людей, читавших по-старославянски куда свободней, чем «гражданскую печать». А такие люди и своих детей-внуков начинали обучать по правилу «на всю избу кричат».
Пожалуй, красочнее всего поведал нам об этом Максим Горький.
Алёша Пешков сравнительно легко расправился со всей кириллицей «от аза до ижицы», но сумел так рассказать о первом знакомстве своем с ней, что и теперь читать про это жутковато.
«Вдруг дедушка достал откуда-то новенькую книжку, громко шлепнул ею по ладони и бодро позвал меня:
— Ну-ка, ты, пермяк, соленые уши, поди сюда! Садись, скула калмыцкая. Видишь фигуру? Это — аз. Говори: аз! буки! веди! Это — что?
— Буки.
— Понял! Это?
— Веди.
— Врёшь: аз! Гляди: глаголь, добро, есть — это что?
— Добро.
— Понял! Это?
— Глаголь.
— Верно. А это?
— Аз.
Вступилась бабушка.
— Лежал бы ты, отец, смирно.
— Стой, молчи!.. Валяй, Лексей…
Он обнял меня за шею горячей влажной рукой… Я почти задыхался, а он, приходя в ярость, кричал и хрипел мне в ухо:
— Земля! Люди!
Слова были знакомые, но славянские знаки не отвечали им: «земля» походила на червяка, «глаголь» — на сутулого Григория, «я» — на бабушку со мною, а в дедушке было что-то общее со всеми буквами азбуки. Он долго гонял меня по алфавиту, спрашивая и в ряд и вразбивку. Он заразил меня своей горячей яростью, я тоже вспотел и кричал во все горло…
…Вскоре я уже читал по складам Псалтирь: обыкновенно этим занимались после вечернего чая, и каждый раз я должен был прочитать псалом.
— Буки-люди-аз-ла — бла; живете-иже-же — блаже;[2] наш — ер — блажен, — выговаривал я, водя указкой по странице, и от скуки спрашивал:
— Блажен муж — это дядя Яков?
— Вот я тебя тресну по затылку, ты и поймешь, кто есть блажен муж! — сердито фыркая, говорил дед, но я чувствовал, что он сердится только по привычке, для порядка…»
«Сердится по привычке», а картинка всё же жутковатая. Но что поделаешь: «грамоту учат — на всю избу кричат!»
К жалости, которую невольно испытываешь не только и не столько по адресу маленького Алёши Пешкова — он-то, несомненно, мог бы научиться и египетским иероглифам при его способностях, — а в отношении к тысячам и сотням тысяч несчастных малышей, «на все избы кричавшим» по всей Руси на протяжении многих веков, со дней «Слова о полку Игореве», к жалости этой прибавляется и недоумение: чего ради надо было так чудовищно осложнять овладение азами грамоты? Почему букву, означавшую звук «а», нельзя было именовать просто буквой «а», следующую — буквой «б» (даже не «бе», а именно «б») и так далее… Казалось бы, чего уж проще?!
А вот же оказывается, что это было отнюдь не самым простым решением вопроса. Для того чтобы дойти до простого равенства — звук «б» равен букве Б — потребовались чрезвычайные усилия педагогической и ученой мысли. Ведь еще в начале 900-х годов, когда начал учиться письму и чтению я, сейчас беседующий с вами, и то на сей счёт царило разномыслие.
В передовой школе, в которую отдали меня, нас учили называть буквы, просто произнося звуки, ими изображаемые. Но в кадетском корпусе, где обучался мой двоюродный брат, и в провинциальных женских гимназиях, в которых занимались его сестры, буквы еще именовались слогами: «бе», «ге», «дэ», «ша». И читать там учили все еще «по складам»: теперь уже не «буки-люди-аз» — «бла», но всё-таки: «бе-эль-а» — «бла», «жэ-э-эн-ер» — «блаженъ»!
Так откуда же всё-таки родились эти азбучные трудности? И когда? И чего ради?
Чтобы понять здесь хоть что-нибудь, придется заглянуть далеко в глубь веков, в те времена, когда читать-писать учились не вы, я, он, не те или другие люди, а народы. Если не «всего мира», то Европы. Или, скажем точнее, Средиземноморья…
Телец — дом — верблюд — дверь…
В «Садах Эпикура» Анатоля Франса есть главка, называемая «Беседа, каковую я вел нынче ночью с одним призраком о происхождении алфавита».
Остроумнейший из французов начала XX века утверждает: как-то, когда он, устав от занятий, вздремнул при свете лампы в ночной тиши, из дыма его папиросы проглянул призрак. «Курчавые волосы, блестящие продолговатые глаза, горбатый нос, черная борода… хитрое и чувственно-жестокое выражение лица… все говорило о том, что передо мною один из тех азиатов, которых эллины называли варварами…»
«Я пришёл, — сказал призрак, — посмотреть, что вы такое пишете на этой скверной бумаге?.. Мне, само собой, дела нет до мыслей, какие вы излагаете. Но меня страшно интересуют знаки, которые вы тут выводите…»
«Несмотря на изменения, которые они претерпели за двадцать восемь веков своего существования, буквы, выходящие из-под вашего пера,[3] мне не чужды. Я узнаю вот это «В», которое в мое время носило название «бет», что тогда значило «дом». Вот «L» — мы его звали «ламед», так как оно имело форму «ламеда» — стрекала — острого крюка для погоняния волов. Это «G» произошло из нашего «гимеля» с его верблюжьей шеей, а это «А» — из «алефа» — головы тельца. Что касается «D», которое я вижу вот здесь, то оно, как и наше породившее его «далет», было бы верным изображением треугольного входа в палатку, разбитую среди песков пустыни, если бы вы не закруглили очертания этого древнего символа кочевой жизни скорописным росчерком. Вы исказили «далет» так же, как и другие буквы нашего алфавита. Но я вас за это не корю. Это сделано для убыстрения. Время дорого, жизнь коротка. Нельзя терять ни минуты: надо торговать, ходить в море, чтобы нажить богатства и обеспечить себе счастье на склоне лет».
Так кратко и самоуверенно излагал свое жизненнее кредо призрак. Призрак кого?
Этот же вопрос задал себе и сам Франс тогда, в ночном сумраке кабинета.
«— Сударь, по вашему виду я догадываюсь, что вы — древний финикиец, — сказал он.
— Я — Кадм, тень Кадма, — просто ответило привидение».
Кадм? А кто это такой — Кадм?
Когда чего-либо не знаешь, полезно справиться в энциклопедическом словаре. Есть, правда, люди, которые относятся к энциклопедиям с высокомерным презрением; кто будет спорить: «первоисточники» солиднее. Но я и сам не презираю хорошие словари, и вам не советую. В «первоисточники» мы заглянем потом…