(Тов. Первенцев зачитывает проект резолюции.)
Тов. Тихонов:
Есть замечания по тексту?
Тов. Суров:
У меня два замечания. Во-первых, там, где идет перечисление порочных произведений, надо сказать, что только ротозейством редакции журнала «Новый мир» можно объяснить появление в № 10 журнала статьи Комиссаржевского, направленной к дискредитации советской драматургии.
Тов. Фадеев:
Я считаю, что мы это оговаривать в резолюции не можем, так как это должно быть соответствующим образом мотивировано и объяснено, а иначе получится так, что человек покритиковал Софронова и его выступление считают порочным. Надо об этом написать статью, мы обяжем «Литературную газету» это напечатать. В своем докладе я остановлюсь на этом, и несомненно Комиссаржевский получит по заслугам. Но все это надо обосновать, а без объяснений этого делать нельзя.
Тов. Суров:
И второе предложение. Очень правильно в решении записано, что Казакевич оторван от Гроссмана. Правильно сказано, что Казакевич представил произведение, страдающее крупными идейными пороками. Но Казакевичу указано на серьезные идейные недостатки произведения.
Но совсем другое надо сказать о пьесе Нариньяни «Аноним». Надо сказать, что это клеветническое произведение.
Тов. Фадеев:
Дело в том, что на партгруппе этот вопрос обсуждался и там не нашли, что есть основание давать такую формулировку.
Вопрос: А партгруппа читала ее?
Тов. Фадеев:
Многие читали. И не нашли, что есть основание давать такую формулировку, что это было бы уж слишком. Ведь люди только что к литературе приступают, и Нариньяни молодой фельетонист. Нельзя с первой попытки поломать ему ноги. Написали, что это антихудожественное произведение, и это уже является серьезным обвинением. <…>
Председатель:
Кто за эту резолюцию, прошу поднять руки. Кто против? Большинство.
Я думаю, что можно принять резолюцию в целом. Кто за резолюцию в целом, прошу поднять руки. Кто против? Против нет. Принята единогласно.
Вместо эпилога
. Из письма в Воениздат. 30 марта 1954 г.
Можно рекомендовать читателю первую книгу романа В. Гроссмана «За правое дело»…
Как известно, первый, напечатанный в журнале «Новый мир» вариант книги вызвал острую дискуссию. Первоначальные высокие оценки романа на обсуждении в Союзе писателей, а также в отдельных статьях в печати были необъективны. Они исходили из действительно больших достоинств романа, но не вскрывали некоторых присущих ему серьезных ошибок, заслонявших и местами искажавших его идейный замысел. Однако в последовавшей затем критике идейных ошибок романа были допущены серьезные перегибы. Об этом нужно сказать в полный голос. Статья в журнале «Большевик» и статья М. Бубеннова фактически зачеркивали роман. Отдельные перегибы имели место и в той части критики, которая видела достоинства романа. Автор этих строк очень сожалеет, что в его статье в «Литературной газете» («Некоторые вопросы работы Союза писателей») тоже были допущены неоправданно резкие оценки, вызванные преходящими и устаревшими обстоятельствами литературной дискуссии того времени.
На XIV пленуме Правления Союза писателей мною были сделаны первые попытки оценить роман объективно. <…>
В целом это — большое, значительное произведение, плод многолетнего труда, произведение, полное глубоких размышлений, написанное хорошим языком и радующее читателя правдивыми картинами жизни.
Можно поблагодарить издательство за помощь, которую оно оказало автору, чтобы эта ценная книга была доработана и увидела свет.
А. Фадеев
[82]
Эти воспоминания о последних днях Василия Семеновича Гроссмана мне хотелось бы начать словами Корнея Ивановича Чуковского о начале, о первых его шагах. В письме к сыну Н. К. Чуковскому 22 октября 1935 года Чуковский писал:
«…Читал ли ты в 10-й книге „Красной нови“ рассказ В. Гроссмана „Муж и жена“? Вот великолепный мастер, стопроцентный художник, с изумительным глазом, психолог — если не сорвется, выпишется в большие писатели. Во всем романе Казакова меньше ума и таланта, чем в нескольких строчках Гроссмана. После него трудно читать других советских писателей».
Этот отрывок из письма я получила от Елены Цезаревны Чуковской — словами не выразишь, как я благодарна ей.
Открывая новые и новые страницы в литературно-общественной деятельности Чуковского, не перестаешь восхищаться, как в течение многих десятилетий при самых первых шагах неведомых до этого писателей он определял сразу же их вес, масштаб и своеобразие будущей судьбы.
Грустно, что изведавший все виды травли и критики «на убой» Василий Семенович умер, не услышав этих простых и ласковых слов.
И еще несколько слов — беглых, случайно вырванных штрихов из «начала».
Когда я начинала работать и окунулась в литературу и особенно литературную жизнь (конец 40-х и начало 50-х годов), имя Гроссмана для меня было овеяно легендой.
Легендой было — как влюбился… Как женился… Как ходил за ней, Ольгой Михайловной, по пятам… И ушла она от своего мужа писателя Губера к новому мужу… Были у них с Губером два сына — Федя и Миша. Мальчики оставались с отцом.
Наступил 1937 год. И Губер был нежданно-негаданно арестован. И тут же явились к Василию Семеновичу, и в его квартире, на его глазах арестовали его жену Ольгу Михайловну как жену Губера, хотя она была женой не Губера, а Гроссмана.
И он как ни пытался, не мог ее защитить. Он — мужчина, муж. Ведь все истинные человеческие чувства были в нем так сильны. Мог ли он каяться, отрекаться от нее на собраниях, говорить, что не знал о ее тайных связях с Губером, что не отвечает за нее… Все, что говорило тогда бесчисленное множество людей.
Нет, он вел себя по-другому.
Прежде всего он взял к себе оставшихся без дома детей: Феде было шесть лет, а Мише — двенадцать. В ту же ночь. Надо сказать, что все родственники отказались их брать, в том числе и дядя — крупный ученый. Мальчиков должны были отправить в детский дом. Василий Семенович взял их к себе — в тот момент, когда не было никаких гарантий и надежд на возвращение Ольги Михайловны из тюрьмы.
И на другой день ринулся в хлопоты по освобождению Ольги Михайловны — невероятно энергично, упорно и настойчиво. Ходил, ездил, писал. Боролся, как лев.
Ольга Михайловна рассказывала, что он даже ездил в какой-то город, чтобы встретиться с крупным деятелем. И тот долго уговаривал Василия Семеновича развестись с Ольгой Михайловной.
И спросил:
— Сколько ей лет?
Василий Семенович ответил:
— Двадцать девять.
Тогда он стал его убеждать, что она уже старая, а Василий Семенович может жениться на молодой.
— Но я ее люблю, — сказал Василий Семенович.
В результате его хлопот она просидела в тюрьме, кажется, не очень долго, хотя не знаю, как исчисляется время по этим часам.
Когда Ольга Михайловна вернулась из тюрьмы домой и вошла в квартиру, первое, что она увидела, — два детских пальто на вешалке в прихожей.
Да, он вступал в литературу в самое, может быть, трудное время, в четко и, по-своему, законченно распланированный сталинский мир: 1934-й, 1935 год. И год 1937-й. Так до войны.
Но я сейчас не о том. Я просто хочу напомнить, как прозвучал тогда, в те годы его голос в первых произведениях — с такой богатой пластикой изображения жизни, ее оттенков, с таким гуманизмом, нравственным вкусом и чутьем. И с таким точным определением правды, честности и добра.
В одном из сборников я обнаружила рассказ «Молебен». Под ним дата — 1930 год. Маленький, двухстраничный рассказ, который сам он не считал началом пути. О чем он? О солдатах. О звуках трубы, что прозвучали над спящей деревней. О том, как «батальон вздрогнул, всколыхнулся, пришел в движение и медленно пополз на размытую глинистую дорогу».
И дальше: «Солдаты переговаривались между собой отрывисто, не глядя друг на друга. Под тяжелыми, как земля, тучами, по грязным лужам дороги в предрассветном тумане ползла колонна людей в серых солдатских шинелях. Трудно было отличить, где небо и где земля и колышутся ли над дорогой клочья тумана или движутся солдаты. Шли, тяжело ударяя расползавшуюся под ногами землю. Каждый думал свою отдельную думу, но каждая из этой тысячи солдатских дум была похожа на другую. У всех болели ноги в сырых портянках, все дышали холодным мутным воздухом, у всех был где-то дом и родные, близкие люди. Каждый боялся быть убитым в боях под Перемышлем».