Дело было теперь в том, чтобы жительница Малоярославца Вера Ивановна Лобода, во-первых, увидела эту публикацию, во-вторых, догадалась по ней, что текст там неисправен, и, в-третьих, поняла, что последняя надежда возложена судьбой на ту сумку, что висит у нее в сарае, то на соседской, то на ее половине. Я счастлив, что невольно способствовал этому событию. Вера Ивановна все сообразила – не тогда, когда прочла публикацию романа в «Октябре», а чуть позже: когда прочла мою рецензию на эту публикацию в «Дружбе народов». Тогда она сняла с гвоздя сумку, а потом сняла трубку и позвонила в Москву наследникам автора.
Полный текст романа Гроссмана «Жизнь и судьба» был спасен. Роман обманул судьбу и вернулся в жизнь. Детективная история, совершенно в духе нашего просвещенного века, на этом завершилась.
Однако есть еще один сюжет, связанный с драмой появления книги Гроссмана на свет: соотношение двух его романов, вернее, двух частей единого повествования. Есть ведь не только вторая часть: роман «Жизнь и судьба», тот самый, что был закончен и уничтожен в 60-е и спасен в 80-е годы, есть и первая часть: роман «За правое дело», благополучно законченный в разгар «культа личности», тогда же, в 1952 году, опубликованный в «Новом мире», разруганный несколько месяцев спустя, быстро доработанный автором и благополучно вышедший отдельным изданием в 1954-м, на пороге оттепельной, либеральной, «волюнтаристской» эпохи.
Но благополучие этой книги кажется таковым, только пока сравниваешь ее судьбу с судьбой второй книги, зарезанной буквально, то есть пошедшей под нож, – однако история этой первой книги тоже страшна, хоть и по-другому. Это психологически тяжко – думать сегодня о тогдашних покаяниях: как идет на уступки сам Гроссман, как каются его редакторы, как кается Фадеев. Как стараются они сохранить достоинство в унизительной ситуации.
Проходит время, знаки меняются, значат другое. Недавно опубликовали письмо, которое В. Гроссман послал в 1962 году Н. С. Хрущеву, прося вернуть ему арестованную рукопись или хотя бы не уничтожать ее. Я все понимаю, но на меня сегодня почему-то страшнее всего действует стандартная для тех лет формула: «Дорогой Никита Сергеевич!» Это «дорогой» написано рукой писателя, который умрет через два года от рака: от болезни потрясения…
Так что детали в такого рода историях бывают еще и почище целого. Роман-то первый, «За правое дело», – УСПЕЛ войти в сознание читателей, его оценили, почувствовали, что это такое, – в 1952 году! Я помню (да и как не помнить, когда третий курс филфака МГУ гудел от споров) – этот слух, летящий впереди книги: появилась современная «Война и мир»… Не верилось, но слух летел. Потом пресекся: навалилась на роман критика. Опять-таки, детали, имена… кто навалился, кто и что писал. А. Лекторский, например. Поди теперь вспомни, кто такой.
Другие известны всем. М. Бубеннов, например. А. Первенцев… но это еще можно объяснить. Мариэтта Шагинян… Ладно, отвлечемся от персоналий, – общий ход событий не менее интересен. Обвал начинается как-то странно. Сначала – парочка дежурных замечаний в редакционной статье журнала «Коммунист», стиль – суконно-бархатный: даже в хороших-де произведениях, завоевавших признание советского читателя, партийные работники обрисованы беднее, чем другие образы. Дальше, по иронии судьбы, – два примера: парторг Жуков из «Журбиных» Вс. Кочетова и комиссар Крымов из романа «За правое дело»: последний мало действует и изображен «в отрыве от своей непосредственной работы руководителя и воспитателя бойцов и командиров…» (Помнит ли читатель, что стало с Крымовым в романе «Жизнь и судьба»? В какой ситуации он там. «действует», в каком «отрыве» от непосредственной работы и почему?). Есть что-то сюрреалистическое в истории нашей литературы. Что уж там подумали в верхах, еврейские ли молитвы «дела врачей» отозвались на Гроссмане, но три месяца спустя тот же «Коммунист», а с ним вместе и газеты разгромили роман Гроссмана как вещь враждебную, чуждую, идейно-порочную. Я в эти доводы вникать сейчас не хочу, меня волнует другое: сюрреалистичность ситуации. Сталин умирает в начале марта 1953 года, а «общественность», взявшая разгон в середине февраля и начавшая топтать Гроссмана, никак не может остановиться.
Общественность, конечно, остановилась. Гроссман тоже проявил лояльность: признал недостатки, учел критику и с помощью Фадеева довел книгу до отдельного издания.
Вопрос, важный для нас сегодня: в какой мере эта доработка должна быть признана текстологами и какой вариант романа «За правое дело»: журнальный или книжный – надо считать выражением «последней авторской воли»? Вопросы не так просты, как кажется: да, автор может переработать что-то под давлением, но при этом он ищет новые пути, в некоторых случаях он по новым путям может пойти дальше, чем-то пожертвовать, но что-то и найти.
Однако текстологические сложности, при этом возникающие, по-настоящему углубляются, когда мы пытаемся состыковать оба романа: тот, который появился в 1950-х годах, и тот, который мы читаем сегодня. Вот пример, ставший объектом гамлетовских сомнений для зарубежных публикаторов «Жизни и судьбы»: в каком месте романа должно находиться последнее, предсмертное письмо Анны Семеновны Штрум к сыну, посланное из гетто? Сила этого эпизода такова, что вопрос о композиционном месте его весьма важен. По хронологии событий письмо должно находиться в первой книге. Потому ли оно попало во вторую книгу, что в 1952 году Гроссман не рискнул даже и предлагать его редакторам, – или тут был художественный расчет, и письмо матери должно было читательски сработать позже? В конце концов читал его Штрум неоднократно; упоминание о письме есть не только в конце 55 главы первой части романа «За правое дело» (где справедливо указывают ему место швейцарские издатели Гроссмана С. Маркиш и Е. Эткинд), но и позже, в 45 главе второй части. Так где же его настоящее место согласно неискаженной воле автора? Подобные вопросы могут быть сносно решены лишь в полном академическом издании обоих романов Гроссмана, где все старые и новые «шрамы» текста будут оговорены и откомментированы с опорой на свидетельства. Интереснейший будет комментарий.
Опять-таки с элементами детектива. Теперь же, отходя от этих детективных преамбул, я хочу, чтобы читатель почувствовал, зачем я ими занимался: КАКОЙ вопрос в связи с ними меня волнует. Все-таки: ОДНО это произведение или ДВА РАЗНЫХ произведения? Единое создание пера и сердца или вещи несовместимые, взаимоисключающие?
Зарубежная критика отвечает: разные. Взаимоисключающие. Пример полного поворота. Роман «За правое дело» вполне мог бы получить Сталинскую премию, настолько он проникнут «любовью к социалистическому отечеству», а роман «Жизнь и судьба» двадцать лет был в «зарезе» и еще почти десять – в запрете. «Несовместимо».
Я иначе смотрю на этот вопрос. Совместимо. Едино. Более того, знаменательно для великого художника, который не может не выражать себя даже и в чудовищных условиях и у которого «любовь к социалистическому отечеству» наполняется своим содержанием, хотя социалистическое отечество при этом может поносить и уничтожать его книги. Тут уж чья возьмет. Без великой драмы нет великой судьбы.
Вопрос можно перенести в плоскость литературной теории. В этой плоскости зарубежные критики ставят его так: если первый роман написан по канонам социалистического реализма, а второй под знаком освобождения от канона – то что тут общего?
Отвечу так: сам художник. Ничто не может освободить художника извне, если он не обладает внутренней свободой. Канон – не преграда, а только ворота; никакой канон не помешает великому художнику пойти так далеко, как он сможет.
Так что же, спросит меня недоверчивый читатель, – так-таки уж и стоит роман «За правое дело» вровень с «Жизнью и судьбой»?
Нет. Не вровень. Фактура первого романа при теперешнем чтении кажется рыхловатой. Гроссман неспешно и по-толстовски подробно рисует круг действующих лиц. Сестры Шапошниковы, русские женщины, интеллигентки. Их мужья: физик Штрум и комиссар Крымов. Соперничающий в сердце одной из сестер с комиссаром танкист Новиков… Неспешное повествование кажется несколько обесцвеченным, хотя батальные эпизоды Сталинградской обороны придают ему по ходу действия все больше крепости. Откуда это впечатление рыхлости и потери красок, обескровленности текста? Двадцать пять лет назад не понимал, теперь понимаю: нет купола над действием, нет свода, который все покрывает и объединяет, нет ЗАМКА (толстовским словом говоря), который сцепил бы все линии воедино, и нет того мощного источника света (там, вверху, в куполе, «около бога»), который выявил бы в полной мелочей жизни рельеф высшей истины.