По части «гигантомании» гиперболы Пастернака («Глаза ему тонны туманов слезят…», «Он таянье Андов вольет в поцелуй…» и проч.) не уступают самым грандиозным гиперболам Маяковского и Цветаевой. Но дело даже и не в гиперболах, а в таком же обостренном сознании своей особенности, непохожести на всех тех, кто «в меру любовью был одаренный». Ироническая эта строка Маяковского, как вы, конечно, помните, Дмитрием Нечаенко была воспринята буквально, и это самое «в меру» сперва ставилось им Маяковскому в вину. Теперь же он вменяет ему в вину прямо противоположное: огромность, грандиозность его любви, не вмещающейся ни в какие привычные мерки.
Впрочем, в подлинность чувств поэта, выражаемых этими гиперболами, он просто не верит. В «гигантомании» Маяковского ему видится фальшь, неискренность, наигрыш. Думаю, что так же не поверил бы он и в искренность гипербол и метафор Пастернака и Цветаевой. Разве только побоялся бы высказать это вслух: на Пастернака и Цветаеву рука не поднимется, — то ли дело Маяковский, в которого нынче не плюнет только ленивый.
Звонкая фраза эта принадлежит Станиславу Рассадину, и нацелена она у него именно в Маяковского.
В былые времена этому талантливому критику в голову бы не пришло нападать на Маяковского, тем более разоблачать его. Но не отставать же от моды! Все нынче плюют в Маяковского, вот и он тоже поспешил отметиться.
Для начала он обратился к «спору Маяковского с Есениным». (Спору, которого, к слову сказать, в натуре никогда не было.)
► В этом (непустяковом!) споре со страдателем за Россию Есениным право того, кто в пылу своего прекрасного интернационализма видел наше будущее «без России, без Латвии», а «исконное» с иронической легкостью приравнивал к «посконному», весьма, так сказать, проблематично.
(Ст. Рассадин. «Почитаем Пушкина». «Октябрь», 1988, № 6)Общественная позиция Рассадина хорошо известна. Чем другим, но шовинизмом он никогда не грешил. И даже наоборот: неизменно разоблачал шовинизм во всех его видах и обличьях. Достаточно вспомнить его резкую статью о печально знаменитом фильме Бурляева, за которую ему тогда крепко досталось от наших квасных патриотов. Процитированный абзац может вызвать подозрение: уж не сменил ли он «вехи»? Не переметнулся ли, часом, в другой лагерь?
Чтобы таких подозрений не возникало, к процитированному выше пассажу он сделал такое, довольно пространное примечание:
► Снова подчеркиваю: прекрасного интернационализма. И стоит подчеркнуть — даже оба слова — в сегодняшнем общественном контексте, когда, кажется, и эти знаменитые строки из стихотворения «Товарищу Нетте…» были перетолкованы в грубом, элементарно антирусском смысле. Разумеется, подозревать в этом Маяковского по меньшей мере неисторично: тут его устами говорило неповторимое время, и после высказывавшееся на сей счет на разных уровнях. От строк молодого Кульчицкого: «Только советская нация будет и только советской расы люди…» до наивных мечтаний Макара Нагульнова, как бы переженить всех землян, белых и черных, дабы все были «личиками приятно смуглявые и все одинаковые».
Так или иначе, однако, спор Есенина с Маяковским вышел слишком серьезным — именно в историческом смысле, в своем многоголосом продолжении и развитии, — чтобы его экспрессию брать отдельно от его содержания.
(Там же)Горькая пилюля, поднесенная Маяковскому, таким образом, слегка подслащена. Выясняется, что Маяковский, хоть и виновен, но заслуживает снисхождения, поскольку в то время не он один, а многие «видели наше будущее» без Россий, без Латвий. Это было массовое, может быть, даже всемирно-историческое заблуждение.
Самое смешное при этом, что точно так же «видел наше будущее» и Есенин. Он, правда, не испытывал при этом никакого восторга, а даже наоборот, говорил, что, когда это будущее настанет, он все равно «всем существом в поэте» будет петь «шестую часть Земли с названьем кратким Русь».
Это я не к тому, чтобы изобразить Маяковского заслуживающим еще большего снисхождения. Ни в каком снисхождении Маяковский не нуждается, и вовсе не потому, что «тогда все так думали».
Попробуем прочесть «криминальные» строки Маяковского, не выделяя их из смыслового и эмоционального контекста стихотворения.
Герой стихотворения погиб. И речь в этих строчках — о том, за что он без колебаний отдал свою жизнь:
Мы живем,
зажатые
железной клятвой.
За нее —
на крест,
и пулею чешите:
Это —
чтобы в мире
без Россий,
без Латвий
жить единым
человечьим общежитьем.
Идея, ради которой герой стихотворения готов был идти на смерть, сегодняшнему читателю может представляться нереальной, даже ложной. Но речь-то в стихотворении не столько об идее, сколько об одержимости идеей. О том, как прекрасно встретить свой смертный час — как подобает мужчине, с оружием в руках, всем своим существом веря в справедливость той цели, во имя которой ты погибаешь:
Но в конце хочу —
других желаний нету —
встретить я хочу
мой смертный час
так,
как встретил смерть
товарищ Нетте.
Дело тут совсем не в том, что поэт «видит наше будущее без России, без Латвии», а в преклонении его перед готовностью человека отдать жизнь, до конца оставаясь верным некоему высокому и прекрасному идеалу. Кстати, как я уже говорил, тому самому, который за сто лет до того выразился в известных строчках другого поэта: «Когда народы, распри позабыв, в великую семью соединятся». Маяковский просто осовременил этот образ, назвав единую семью — единым общежитием. (Это был его любимый прием: вот так же он осовременил традиционный поэтический образ любовной ладьи, назвав ладью — лодкой.)
Не лишним, наверно, будет тут также отметить, что эта давняя, вековая мечта вылилась у Маяковского именно в такую форму («Без Россий, без Латвий») по той простой причине, что сам он был русским, а друг его, к которому он обращался, — латышом. Если бы его погибший друг был не латышом, а, положим, французом, он бы сказал: без Россий, без Франций. И это ни в коем случае не означало бы, что он предлагает упразднить Францию или присоединить ее к Советскому Союзу.
Говоря проще, злополучные строки Маяковского — это все-таки метафора.
Конечно, метафора метафоре рознь, и эта метафора Маяковского — не риторическая фигура, не просто плод некой словесной или интеллектуальной игры. За ней — правда душевного порыва, правда души поэта. Но для понимания этой правды сопоставление с наивной мечтой Макара Нагульного (переженить всех землян) мало что дает. Скорее даже мешает этому пониманию, придавая поэтической формуле Маяковского несвойственный ей буквализм.
Чтобы по-настоящему понять, ее нужно поставить совсем в другой контекст.
Человек, хоть немного знающий русскую поэзию начала века (а Рассадин знает ее хорошо), мог бы вспомнить по этому поводу, скажем, такие строки Максимилиана Волошина:
С Россией кончено… На последях
Ее мы прогалдели, проболтали,
Пролузгали, пропили, проплевали,
Замызгали на грязных площадях…
О, Господи, разверзни, расточи,
Пошли на нас огнь, язвы и бичи;
Германцев с запада, монгол с востока,
Отдай нас в рабство вновь и навсегда,
Чтоб искупить смиренно и глубоко
Иудин грех до Страшного Суда.
Или такие — не менее известные — строки Андрея Белого:
Исчезни в пространство, исчезни,
Россия, Россия моя!
Следует ли всерьез полагать, что Андреи Белый действительно хотел, чтобы Россия исчезла, без следа растворилась в пространстве, а Волошин на самом деле обращался с мольбой к Всевышнему наслать на русский народ «огнь, язвы и бичи», «расточить» его и отдать в рабство «вновь и навсегда»?
В такой же мере наивно и метафоре Маяковского придавать прямой, плоский, буквальный смысл.
Рассадин, правда, оговаривает, что он не с теми, кто склонен перетолковывать строки Маяковского «в грубом, элементарно антирусском смысле». (Характерно, между прочим, что у всех нападающих на эти строки почему-то речь идет об «антирусском» их смысле. «Антилатвийский» их смысл никого из них не волнует.)