Говоря об утверждении собственного времени в противовес объективному времени мира, невозможно пройти мимо литературы модернизма, и в особенности философии внутреннего времени у Марселя Пруста. Погруженный в воссоздание феномена воспоминания, Пруст разрушает хронологический принцип повествования, деисторизируя роман и конструируя внутреннее время переживания, которое полностью подчиняет себе логику повествования и подменяет собой хронологическую упорядоченность рассказа.
Эксперименты Х. Л. Борхеса интересны для нас тем, что в них время предстает как самостоятельный предмет интереса, не растворяясь в сознании, памяти, трансцендентальном субъекте и т.д. Борхес одним из первых решился рассмотреть время как объект эксперимента, а не как не подлежащую сомнению данность. Его интеллектуальное любопытство превращает время в пластичный, меняющийся объект, допускающий множественные интерпретации и обладающий собственной непознанной, загадочной и изменчивой природой. Он ставит под сомнение, причем не в философском рассуждении, а в пространстве литературного повествования, привычные свойства времени и заставляет читателя пережить в рамках «литературной повседневности» опыт распада традиционного способа восприятия времени. Точнее — именно восприятие времени и является главным объектом его эксперимента.
Во второй половине XX века время стало любимым предметом исследования в истории, социологии, антропологии, экономике. Исследователи научились изучать темпоральности различных «ложных» сознаний: мифологического, религиозного, обыденного, массового, средневекового — и отыскивать особое время (точнее, особую темпоральность) в урбанистических структурах и экономических циклах, в работе и спорте. Так время из объективной всеобщности было низведено на уровень предиката отдельных явлений культуры, и в конце концов стало рассматриваться как полностью подчиненная культуре величина[103], создав дополнительный ресурс «квантования времени». К концу 1970-х годов, когда исследования «темпоральностей» наводнили социальные науки, а «великие физические открытия» начала XX века прочно вошли в школьную программу, переворот в восприятии времени сделался необратимым. Его результатом стало разрушение идеи времени, существующего вне явления и вне наблюдателя.
Объективное, абстрактное, линейное время было великой идеей, мода на которую прошла. Единое время нарратива всемирной истории, распавшееся на множество отдельных времен, на наших глазах превращается во время собственное[104]. Не в этом ли переходе — от объективного времени ко времени, собственному, внутреннему неотделимому от субъекта, — и состоит главная особенность того момента, который мы переживаем? Разочарование в объективности, реальности, рациональности, научности подготовило обнаружение прежде латентного, маргинализированною, долго подавлявшегося в европейской культуре восприятия времени. В результате отказ считать время объективным превратился в банальность, а мысль о существовании такой физической величины, как «психологическое время каждого наблюдателя», приобрела в массовом сознании статус очевидной истины[105]. Только теперь, в отличие от первой трети XX века, способность помыслить такое время превратилась из шокирующего интеллектуального новаторства в повседневность культуры[106].
Что означает отказ от идеи объективного времени для современной культуры? В чем он проявляется и каковы его последствия?
«Конец истории», «конец коммунизма», «конец интеллектуалов», «конец модернизма» — эта понятия стали паролями социальной мысли на рубеже тысячелетий. Очевидно, что «конец» означает порог, разрыв, отделяющий старый мир от нового. Но для того, чтобы говорить об этой новой эпохе, не находится новых слов. Более того, привычные понятия, такие как «истина и реальность», «наука и объективность», «либерализм и демократия», «культура и нация», «правые и левые», перестали объяснять социальный и политический опыт.
Новой, неописуемой действительности приходится донашивать старые понятия; ее различные аспекты называют «постмодернизмом», «посткоммунизмом», «постструктурализмом», «постколониализмом» и т.д. Пост-, псевдо-, нео-, мета-названия подчеркивают явственное стремление «растянуть» знакомое, затушевать разрыв, вдохнуть жизнь в угасающие понятия. Сделать вид, что мы еще не перешагнули грани, которая отделяла нас от привычного способа осмысления себя и мира.
Неспособность гуманитарных и социальных наук на протяжении последних 20 лет изобрести новые модели объяснения развития общества и истории, которые смогли бы заменить собой распавшиеся старые парадигмы — марксизм, структурализм, психоанализ, глобальную историю, — получила название кризиса гуманитарного знания. Воцарившаяся методологическая растерянность обернулась «немотой интеллектуалов», утративших способность описывать происходящее. Интеллектуальная дезориентация и неуверенность превращаются в устах интеллектуалов в едва ли не главное качество общества, в его основную современную особенность. «Мы не знаем, куда мы идем. Общество действительно больше не в состоянии понимать самое себя. (...) Практики совершенно изменились, но у нас нет нового языка, который бы им соответствовал на всех уровнях», — утверждает Оливье Монжен, философ и историк идей, редактор «Эспри», одного из самых влиятельных интеллектуальных журналов Франции. Драматическим примером интеллектуальной беспомощности перса лицом современности стал экономический кризис 1997 года, осмыслить и объяснить который до сих пор не могут ни социальные науки в целом, ни экономика в частности. Воспоминание об этом фиаско продолжает и по сей день тяжело довлеть над сознанием исследователей. «Экономический кризис, который пережило и из которого еще и сегодня не до конца вышло наше общество, не смогли до сих пор даже описать, а не только осмыслить. Какие теоретические размышления он породил? Кризис 1920—1930-х годов был теоретически описан через несколько лет, а этот остается неописанным до сих пор, так как ни у кого нет глобального видения того, что же произошло. Но обществу трудно жить в кризисе, который даже нельзя описать... Это как рак... Есть потребность не только в экспертизе социальных и гуманитарных наук, но и в их способности концептуализировать происходящее», — говорит Жак Ревель, историк, член редакционного комитета крупнейшего в мире исторического журнала «Анналы», с 1995-го и по 2004 год — президент Школы высших социальных исследований в Париже.
Сегодняшний кризис понятий — важная составляющая глобального интеллектуального кризиса, частью которого является распад объективного времени и научной картины мира. По своей силе и значимости этот кризис сопоставимо тем, который, по мысли основателя школы истории понятий Райнхарта Козеллека и его старших предшественников, пережило европейское общество накануне Великой французской революции. Революция в восприятии времени в XVIII веке привела к рождению целой системы базовых исторических понятий, таких, как «нация», «демократия», «общество», «революция» и др. Понятия рождались прежде реалий и властно формировали политическую и социальную действительность. В них осмыслялся и благодаря им обретал формы тот проект будущего, который получил название модернизма. Они были неотделимы от идеи однонаправленного, объективного, абстрактного времени, общественного прогресса, единой всемирной истории, научного познания и научной рациональности. Распад представлений об объективном характере времени привел к разрушению тех старых понятий, которые возникли благодаря ему и опирались на него. В отличие от кризиса XVIII века, прорвавшегося новыми понятиями, за осмыслением которых не поспевала пробуждающаяся к новому восприятию мира Европа, кризис, который выпал на долю нам, отмечен печатью немоты: бессилие языка не способно выразить и описать наступающий «новый мир».
Согласно концепции, предложенной историком Николаем Копосовым, устойчивые способы употребления понятия зависят от того, какая из двух логик, всегда присутствующих в каждом понятии, возьмет верх — логика имени нарицательного или логика имени собственного. Если исторические понятия, сформировавшиеся в XVIII веке, опирались в основном на логику нарицательного имени и выражались безличными, «объективными» именами нарицательными, то сегодня в описании общества начинает преобладать логика имен собственных. Одним из таких имен собственных является понятие «Европа». Как показывает Колосов, оно выполняет те же функции в современном дискурсе, которое в XVIII—XIX веках выполняло слово «цивилизация»[107].
Субъективное, собственное время, все более решительно завладевающее нашими представлениями о мире, нарушило равновесие в балансе логики понятий. Оно потребовало называть себя именами собственными, а не «безличными» нарицательными именами, тяготеющими к абстракции. Собственное время стало сворачивать отдельные имена нарицательные, раньше способные только иногда употребляться в качестве имен собственных, в имена собственные, конкретизируя их смысл, наполняя их неповторимой индивидуальностью собственного времени. О том, как происходит превращение имен нарицательных в имена собственные под влиянием собственного времени, пока можно только гадать. Не исключено, что в основе этих трансформаций лежит присущая имени собственному (и в особенности личным именам) историчность[108].