Но кондово-дежурные фразы вроде: «Я — честный советский писатель; инвалидность моя не дает мне возможности принимать активное участие в общественной деятельности» — говорят о внутренней отстраненности автора от содержания этого письма.
Философ Ю.Шрейдер, который встретился с Шаламовым через несколько дней после появления письма, вспоминает, что сам писатель относился к этой публикации как к ловкому трюку: вроде как он хитро всех провел, обманул начальство и тем самым смог себя обезопасить. «Вы думаете, это так просто — выступить в газете?» — спрашивал он то ли действительно искренне, то ли проверяя впечатление собеседника.
Как бы там ни было, но это письмо было воспринято многими в интеллигентских кругах как отречение. И хотя в ту пору подобные письма-покаяния известных, уважаемых писателей время от времени появлялись на страницах периодики, не простили именно Шаламову: рушился образ несгибаемого автора ходивших в списках «Колымских рассказов».
Нет, Шаламов не боялся лишиться руководящего поста — такого у него никогда не было; не боялся лишиться доходов — обходился небольшой пенсией и нечастыми гонорарами. Но сказать, что ему нечего было терять, — не поворачивается язык.
Любому человеку всегда есть что терять, а Шаламову в 1972 году исполнилось шестьдесят пять. Он был больным, быстро стареющим человеком, у которого и так были беззаконно, людоедски, отняты лучшие годы жизни.
Возможно, кто-то хотел бы видеть в нем мученика режима, видеть на нем терновый венец и нимб над головой, и чтобы он до конца нес свой крест. А Шаламов хотел жить и творить — не в стол, но чтобы его стихи (хотя бы!) читались соотечественниками. Не завтра, не послезавтра, не тем более в некоем абстрактном будущем, а здесь и сейчас.
Он хотел, мечтал, чтобы его рассказы, оплаченные собственной кровью, болью, мукой, были напечатаны в родной стране, столько пережившей и выстрадавшей.
Вероятно и то, что писатель, все острее ощущавший приближение старости, не чувствовал себя спокойным и способным на конфронтацию с подавлявшим все живое и честное режимом. Его письмо было предложением перемирия.
Впрочем, кто теперь может сказать точно? Возможно, было и то, и другое, и третье… Но очевидно — лучше ему после письма не стало.
…В мае 1979 года Шаламов переехал в дом инвалидов и престарелых на улице Вилиса Лациса в Тушино.
Казенная пижама делала его очень похожим на арестанта. И действительно, судя по рассказам людей, навещавших его здесь, он снова ощутил себя узником. Воскресли забытые лагерные комплексы и навыки. Он демонстрировал свое узничество и в то же время по-настоящему воспринял дом инвалидов как тюрьму. Как насильственную изоляцию.
Он не хотел общаться с персоналом. Срывал с постели белье, спал на голом матрасе, перевязывал полотенце вокруг шеи, как если бы у него могли его украсть, скатывал одеяло и опирался на него рукой. А.Морозов записал сочиненное здесь же Шаламовым стихотворение: «Под душой — одеяло, кабинет мой рабочий…»
Все было почти классически лагерное — и полотенце вокруг шеи, и скатанное одеяло, и то, что прятал под матрас хлеб, что накапливал в карманах кусочки сахара…
Он жил как бы и двух временах, соединяя их в одно. И его облик, его образ — не престарелого и инвалида, а бритоголового, мосластого старого арестанта, не желающего двигаться с места, — был образом протеста. Молчаливого, но непреклонного.
Но безумным Шаламов не был, хотя и мог, наверно, произвести такое впечатление. Врач Д.Ф.Лавров, специалист-психиатр, вспоминает, что ехал в дом престарелых к Шаламову, к которому его пригласил навещавший писателя литературовед А.Морозов, в некотором напряжении. Осторожные люди предупредили его, что писатель — фигура одиозная, и он опасался, что от него могут потребовать доказательств психического здоровья там, где его нет.
Поразило же Лаврова не состояние Шаламова, а его положение — условия, в которых находился писатель. Что касается состояния, то были речевые, двигательные нарушения, тяжелое неврологическое заболевание, но слабоумия, которое одно могло дать повод для перемещения человека в интернат для психохроников, у Шаламова он не обнаружил.
В таком диагнозе его окончательно убедило то, что Шаламов — в его присутствии, прямо на глазах — продиктовал Морозову два своих новых стихотворения. Интеллект и память его были в сохранности
Да, он еще сочинял стихи, запоминал — и потом А.Морозов и И.Сиротинская записывали за ним, в полном смысле снимали у него с губ. Это была нелегкая работа Шаламов по нескольку раз повторял какое-нибудь слово, чтобы его правильно поняли, но в конце концов текст складывался.
Он попросил Морозова сделать из записанных стихотворений подборку, дал ей название «Неизвестный солдат» и выразил пожелание, чтобы ее отнесли в журналы. Морозов ходил, предлагал. Безрезультатно.
Стихи были опубликованы за границей в «Вестнике русского христианского движения» с заметкой А.Морозова о положении Шаламова. Цель была одна — привлечь внимание общественности помочь, найти выход. И этa цель в каком-то смысле была достигнута, но эффект… эффект был скорее обратный.
После этой публикации о Шаламове заговорили зарубежные «голоса». В результате к писателю стало приходить больше людей. Кто-то действительно хотел помочь и помогал, но бывали и просто любопытствующие.
Такое внимание к автору «Колымских рассказов», большой том которых вышел на русском языке в 1978 году в Лондоне особенно в связи с близящимся 75-летием писателя начинало кое-кого беспокоить. Шаламовскими посетителями стали интересоваться в соответствующем ведомстве. Из органов госбезопасности звонили директору дома престарелых, подробно расспрашивали, а однажды (или не однажды) наведались лично.
В начале сентября 1981 года собралась комиссия — решать вопрос, можно ли дальше содержать писателя в доме престарелых. После недолгого совещания в кабинете директора комиссия поднялась в комнату Шаламова. Присутствовавшая там Елена Хинкис рассказывает, что он на вопросы не отвечал — скорей всего просто игнорировал, как он это умел.
Но диагноз ему был поставлен — именно тот, которого опасались друзья Шаламова: старческая деменция. Иными словами — слабоумие.
По дому престарелых поползли слухи. Санитарка предупреждала: скоро увезут… Навещавшие Шаламова пытались подстраховаться: кое-кому из медперсонала были оставлены телефоны — в случае чего сразу звонить. Но время шло, все немного успокоились, хотелось думать, что опасность миновала.
Новый, 1982 год А.Морозов встретил в доме престарелых вместе с Шаламовым. Тогда же был сделан и последний снимок писателя.
Никто никому так и не позвонил.
Это произошло 14 января. Очевидцы рассказывали, что, когда Шаламова перевозили, был крик. Он пытался еще сопротивляться.
Выкатили в кресле, полуодетого погрузили в выстуженную машину и через всю заснеженную, морозную, январскую Москву — неблизкий путь лежал из Тушино в Медведково — отправили в интернат для психохроников № 32.
17 января 1982 года Варлама Шаламова не стало.
Гражданской панихиды в Союзе писателей, который отвернулся от Шаламова, было решено не устраивать, а отпеть его, как сына священника, по православному обряду в церкви. С местом на кладбище все-таки помог Союз — самое существенное, что он смог сделать для своего, теперь уже бывшего члена…
Похоронили писателя на Кунцевском кладбище, недалеко от могилы Надежды Мандельштам, в доме которой он часто бывал в 60-е годы. Пришедших проститься было неожиданно много.
И стояли поодаль черные «Волги»: смерть ведь тоже, обладает взрывоопасной силой, тут тоже нужна бдительность… А в катафалке между кабиной и салоном, словно в насмешку, была прилеплена фотография Сталина.
В том злосчастном письме 1972 года в «Литературную газету» Шаламов уступчиво написал, что «проблематика „Колымских рассказов“ давно снята жизнью…»
Трагический конец писателя опроверг это утверждение, лишний раз удостоверив, что страшное не кануло бесповоротно в прошлое. Но он подтвердил другую его мысль, приведенную в самом начале этой работы, — что дело не в формах, не только в них, но и — в понятиях! В наших представлениях о добре и зле.
Жизнь дописала последний рассказ Варлама Шаламова, сама став трагическим документом.