Rhyming slang основан почти исключительно на созвучиях существительных, из которых по крайней мере одно принадлежит к числу обиходных слов, содержащих не более двух слогов, так что созвучие выходит точным и богатым: thirty-first of may — «gay», Dushess of Fife — «wife», Jack the dandy — «brandy». May и «gay», Fife и «wife», dandy и «brandy» — все это несомненные паронимы, но, разумеется, не такие, которые могут послужить поводом для речевых ошибок, а такие, которые используются в парономасии, частным случаем которой является, как сказано, рифма, чем и объясняется явствующая из названия ассоциация слэнга кокни с рифмой. Тем не менее используемый rhyming slang’ом прием — не только не рифма, а нечто, едва ли не прямо ей противоположное.
Действительно, если парономасия есть любое намеренное сближение двух и более слов со сходным звуковым составом, то реализация парономастического принципа обычно выражается в сближении двух и более паронимов, в результате чего и возникают рифмоподобные созвучия, аллитерации и рифмы, которые присутствуют и соседствуют в тексте, образуя тот или иной звуковой рисунок. Во всех этих случаях можно говорить о преднамеренном паронимическом совмещении, когда паронимы располагаются в тексте гораздо ближе и/или упорядоченнее, чем в обычной речевой последовательности, где они никаких фигур не образуют. Но в rhyming slang’е сближения паронимов не создают фигуры из двух созвучных слов («рифмы» эти существуют лишь в словарях), а имеют своим результатом преднамеренную замену одного слова другим — точно как при речевой ошибке, когда вместо одного слова произносится или пишется другое. Значит, в данном случае парономастический принцип реализуется в паронимическом замещении — при том, что замещающий пароним может затем опускаться.
Замещение одного слова другим словом или словосочетанием для речи является своего рода нормой, однако выбор замещающего слова происходит обычно по смысловому признаку (скажем, метафорическому либо метонимическому), реализуемому со множеством вариаций. Тем не менее, если преднамеренное паронимическое замещение, пусть редкое, все-таки возможно, хочется найти тому еще хотя бы один, пусть скромный, пример. И, представляется, такой пример есть.
Паронимы вовсе не непременно создают при совмещении рифмоподобное созвучие, как латинское suda/uda или английское May/gay, но парономасия всегда может подвергнуться своего рода проверке через стихи, потому что паронимы непременно способны создать если не рифму, то какое-либо иное созвучие (скажем, ассонанс), используемое в той или иной поэтической традиции для организации стиха. Так, коль скоро при перестановке строк в строфе с сохранением порядка рифм смысл строфы может быть нарушен, но сама строфа сохраняется неизменной (Кто чувствовал того тревожит/ В душе не презирать людей/ Кто жил и мыслил тот не может/ Призрак невозвратимых дней), можно сказать, что паронимы-рифмы в своей стихоразделительной функции тождественны. Таким же внутристиховым тождеством обладают и метрические аналоги: если «когда не в шутку занемог» заменить на «когда не в шубу занемог», стих погибнет, но в метре и ритме его ничто не изменится.
Подмена слова в стихе просодически тождественным паронимом распространена достаточно широко — именно это происходит при не слишком точном запоминании или при изъянах копирования (переписывания, набора), но в названных случаях паронимическое замещение является частным случаем речевой ошибки. Однако то же самое может предприниматься сознательно, превращаясь в один из видов парономасии — так, в римской поэзии реальные имена возлюбленных могли замещаться просодически тождественными псевдонимами, то есть замещающими паронимами. Псевдонимом, конечно, могло быть не любое слово: это должно было быть греческое имя собственное, вполне опознаваемое как псевдоним (так, Лесбия Катулла, Делия Тибулла и Кинфия Проперция названы по островам, Немесида и Неэра — по мифологическим героиням) — и, разумеется, возможность без ущерба для целостности текста восстановить, пусть мысленно, истинное имя адресата (заменить Lesbia на Clodia) актуальна лишь применительно к стихам. Другой пример — распространенная среди детей того возраста, когда требуется заучивать стихи наизусть, словесная игра, состоящая в замене имени персонажа стихотворения именем приятеля или учителя (что-то вроде «Мой Федя самых честных правил») — результатом такой подмены обычно оказывается «дразнилка».
Итак, преднамеренное паронимическое замещение существует не только в rhyming slang’s. Что до усечения замещающего паронима, то в античной любовной поэзии и тем более в детском фольклоре такого нет, но применительно к любовной поэзии это легко вообразить просто как замену, скажем, Лесбии едва ли не любым тропом (например, перифразом «о соплеменница Алкея!»), когда сначала происходит паронимическое замещение, а затем замещающий пароним описывается по сходству или по смежности или же еще как-то, но посредством игры уже не со звуками, а со смыслами — как отмечалось выше, сам по себе эллипсис опорного компонента не оригинален.
Теперь, однако, возникает искушение предположить, что известными литературными навыками обладали и сами создатели rhyming slang’а. Такое предположение подтверждается, между прочим, и тем, что у кокни были в ходу еще и инверсии вроде cool ta the dillo nemow = look at the old woman (Partridge, 276–277), а такое требует немалой выучки. Ранее, в «Поэтике жаргона», говорилось, что в жаргонах распространена не звуковая, а силлабическая инверсия (как лопица вместо «полиция»), так как при устном восприятии речи звуковой единицей оказывается слог. Звуковая инверсия, как и классический палиндром (вроде «а роза упала на лапу Азора»), оперирует уже не только и не столько звуками, сколько буквами, так что требует немалой книжной культуры, которая, выходит, была не чужда жителям Ист-Сайда даже в таких — сравнительно изысканных — своих формах.
Тот факт, что rhyming slang — устно бытующий микросоциальный диалект и никаких рифм в нем нет, а есть паронимическое замещение с последующим эллипсисом опорного компонента, не исключает прямой связи этой формы речевого поведения с поэзией и тем самым с рифмой. Ранее уже отмечалась известная «интеллигентность» rhyming slang’а, широко использующего в своем лексиконе литературные и театральные имена и названия, — все это в известной мере характеризует и культурный уровень большинства кокни, и самый дух той социальной среды, в которой они обитали и обитают. Тип кокни — столичного старожила, при далеко не систематическом образовании отнюдь не лишенного своеобразного интеллектуального лоска, — лучше всего описан Густавом Шпетом в его известном комментарии к «Пиквикскому клубу». Но в той же самой социальной среде, где обитали кокни, именно в эпоху первого расцвета rhyming slang’а курсировало множество разнообразных rhymes (баллад, считалок, эпиграмм, лимериков) — кое-что узнавалось дома, кое-что в школе или из уличных и театральных представлений, или, наконец, из газет, а чуть позднее и из рекламных объявлений, никогда не обходившихся без рифмы и сберегающих ее даже в пору сплошного засилья верлибра.
Пусть рифмы rhyming slang’а мнимые, но для используемого в нем паронимического замещения привычка к настоящим (стихотворным) рифмам и к рифмоподобным созвучиям («внутренним рифмам», которых очень много именно в массовой английской поэзии, скажем, в лимериках) несомненно оказывалась своего рода питательной почвой, давая некоторую исходную паронимическую тренировку: недаром созвучия слэнга кокни — точные, глубокие, чаще всего мужские — так похожи на рифмы самых массовых поэтических жанров. Таким образом, присутствие в памяти кокни большого количества рифм несомненно способствовало умению находить эффектные паронимы, отличающиеся от рифм употреблением, но не характером созвучия, а следовательно, одним из контекстов rhyming slang’а была английская поэзия, прямо влиявшая на то, что порой именуется «стихией народного языка».
Поэтика грамматического рода
История человечества складывается таким образом, что протагонистами всякого или почти всякого социального действия оказываются мужчины, а потому и почти все слова, так или иначе характеризующие социальный или профессиональный статус, при наличии в языке грамматически выраженной категории рода оформлены в мужском роде, как полководец, слесарь, кулак, дизайнер — и так далее. Все это не касается, конечно, терминов родства, по самой природе своей парных, когда брату непременно положена сестра, невесте — жених, деду — бабка, а куму — кума. Закономерность, отмеченная выше для социальной и профессиональной номенклатуры, реализуется также и в оценочной лексике, в словах вроде льстец, храбрец, подлец, сорванец — у многих таких слов просто нет женской пары. А вот ходовые и адресуемые преимущественно или исключительно мужчинам ругательства со значением «плохой человек» достаточно часто бывают женского или среднего рода, как латинские merda или pestilentia, французское canaille и peste, русское дрянь, — все такие ругательства явно крепче корректных по роду, как мразь явно крепче, чем мерзавец. При этом речь идет о брани, в общем-то, вполне «печатной» и уж во всяком случае никак не ассоциированной с одним из видов словесного нарушения сексуальных табу (скажем, с сомнением в мужественности) — таких табу merda и мразь не нарушают. Тот факт, что бранные слова этого типа обычно представляют собой метафоры с первым значением чего-то нечистого, как мусор (дрянь), и/или социально отверженного, как сброд (сволочь), тоже не проясняет дело: во-первых, слова с таким значением очень часто бывают и мужского рода (как мусор и сброд), а во-вторых, и вообще почти все термины социальной неприемлемости могут считаться метафорами, ибо первоначально значили другое: например, поганый было определением язычника, подлый — простолюдина, и подобное развитие характерно для всех языков. Поэтому гораздо важнее, что из двух употребляемых в бранном смысле метафор слово женского рода обычно крепче, как дубина крепче, чем болван. Другое дело, что тенденция к своеобразной грамматической травестии присуща выражениям как с отрицательной, так и с положительной экспрессией («он — большая умница»), которую в любом случае усиливает. Показательно также, что некоторые собирательные слова женского рода (сволочь, canaille) в процессе языкового развития превращаются в сингулярные ругательства гораздо чаще, чем слова сходного значения мужского рода.