Поэтика грамматического рода
История человечества складывается таким образом, что протагонистами всякого или почти всякого социального действия оказываются мужчины, а потому и почти все слова, так или иначе характеризующие социальный или профессиональный статус, при наличии в языке грамматически выраженной категории рода оформлены в мужском роде, как полководец, слесарь, кулак, дизайнер — и так далее. Все это не касается, конечно, терминов родства, по самой природе своей парных, когда брату непременно положена сестра, невесте — жених, деду — бабка, а куму — кума. Закономерность, отмеченная выше для социальной и профессиональной номенклатуры, реализуется также и в оценочной лексике, в словах вроде льстец, храбрец, подлец, сорванец — у многих таких слов просто нет женской пары. А вот ходовые и адресуемые преимущественно или исключительно мужчинам ругательства со значением «плохой человек» достаточно часто бывают женского или среднего рода, как латинские merda или pestilentia, французское canaille и peste, русское дрянь, — все такие ругательства явно крепче корректных по роду, как мразь явно крепче, чем мерзавец. При этом речь идет о брани, в общем-то, вполне «печатной» и уж во всяком случае никак не ассоциированной с одним из видов словесного нарушения сексуальных табу (скажем, с сомнением в мужественности) — таких табу merda и мразь не нарушают. Тот факт, что бранные слова этого типа обычно представляют собой метафоры с первым значением чего-то нечистого, как мусор (дрянь), и/или социально отверженного, как сброд (сволочь), тоже не проясняет дело: во-первых, слова с таким значением очень часто бывают и мужского рода (как мусор и сброд), а во-вторых, и вообще почти все термины социальной неприемлемости могут считаться метафорами, ибо первоначально значили другое: например, поганый было определением язычника, подлый — простолюдина, и подобное развитие характерно для всех языков. Поэтому гораздо важнее, что из двух употребляемых в бранном смысле метафор слово женского рода обычно крепче, как дубина крепче, чем болван. Другое дело, что тенденция к своеобразной грамматической травестии присуща выражениям как с отрицательной, так и с положительной экспрессией («он — большая умница»), которую в любом случае усиливает. Показательно также, что некоторые собирательные слова женского рода (сволочь, canaille) в процессе языкового развития превращаются в сингулярные ругательства гораздо чаще, чем слова сходного значения мужского рода.
Это может навести на мысль, что род ассоциируется с полом: мужчины сильнее, а женщины чувствительнее, и потому мужской род как бы важнее, зато женский как бы эмоциональнее. Конечно, если вспомнить, что в языках, где категория рода имеется (а имеется она только в индоевропейских языках, да притом не во всех), к тому или иному роду принадлежат вообще все существительные, и все же скипетр ничуть не важнее короны, а сковорода ничуть не эмоциональнее ухвата, идея ассоциации главенства с грамматическим родом выглядит сущим абсурдом. Однако же при всей своей абсурдности она может иллюстрироваться не только Вольтеровым «Екатерина Великий» (le Grand), но и известным феноменом советской языковой политики, когда сначала из канцелярита, а затем в значительной мере и из повседневного языка изгонялись имеющиеся женские варианты названий профессий и должностей, так что, например, слова учительница и художница сейчас используются лишь неофициально. В наше время этого почти никто не замечает, а вот у Булгакова во 2-й главе «Собачьего сердца» отражена ситуация середины 1920-х годов, когда подобная замена женского рода мужским уже была распространена в канцелярской и околоканцелярской среде, но еще воспринималась как ошибка теми, кто обладал, как выражаются лингвисты, «языковой ответственностью»: вломившаяся к Филиппу Филипповичу юная большевичка говорит, что она «заведующий культотделом», а тот поправляет: «за-ве-дующая».
Предшествующая языковая ситуация, когда у некоторой части социально-профессиональной номенклатуры женский вариант был, но у более значительной части все-таки не было, отражала принципиальную способность этих названий, возникших как названия мужских профессий, переходить в так называемый «обоюдный род», когда слово применимо к лицам обоего пола, как, например, снайпер или министр. При этом, однако, сохранялась естественная тенденция языка к внятности, в данном случае — к специализации номенклатуры, то есть к созданию отдельных словоформ для обозначения распространенных среди женщин профессий. Учительницами, фельдшерицами, художницами, певицами, поэтессами и директрисами женщины очень часто бывали и сто лет назад, но, например, профессорами бывали крайне редко, а министрами и вовсе никогда — поэтому слова учительница, директриса и прочие уже имелись, а профессор еще оставалось в обоюдном роде, хотя в принципе могло там и остаться, так как слова обоюдного рода (как староста) в языках с выраженной категорией рода существуют всегда.
Тем не менее связанное с войной и революцией вовлечение женщин в не свойственные им ранее занятия могло привести к появлению женского варианта термина практически сразу — так явилось общеизвестное слово пулеметчица. Если судить по дневниковой записи Корнея Чуковского от 30 марта 1920 года к этому времени появились также «комиссарши, милиционерши, кондукторши» — из них прижилась только кондукторша, но по этой же модели образованы кассирша и докторша, хотя докторшей чаще бывала не женщина-врач, а жена врача (так же, как министерша и генеральша), — однако такие вот «номенклатурно-супружеские» термины не всегда на -ша, а иногда на -ица (как полковница или диаконица), так что особой регулярности в использовании суффиксов тут никогда не было, и теоретически названия министерша и генеральша могли со временем начать применяться к женщинам-министрам и женщинам-генералам, явись те в достаточном количестве. В общем, если при дальнейшем расширении сфер женского труда должны были появиться женские пары и не для всей социально-профессиональной номенклатуры, то, по крайней мере, число таких пар вроде бы должно было возрастать, и языковые возможности для этого имелись почти безграничные.
В известном смысле так оно и случилось: некоторые слова образовались и продолжают образовываться простейшим способом (как журналистка), некоторые более изощренными (как критикесса), но гораздо существеннее в данном случае, что все это — сниженные синонимы официальных названий, между тем как из официального лексикона к настоящему времени изгнаны даже проверенные временем учительницы и художницы. И не только из официального языка в строгом смысле слова (так сказать, из штатного расписания), но и вообще из большинства текстов, претендующих на серьезность и ответственность, так что в серьезных ситуациях журналистка сплошь и рядом говорит «я как журналист не могу допустить…», а театральная художница рекомендуется «театральным художником». И уж тем более продавщица конечно же называет себя продавцом, кассирша — кассиром, дворничиха — дворником. Если в относительно просвещенных слоях общества упомянутое ранее чувство языковой ответственности порой побуждает по мере сил противиться натиску канцелярского жаргона, в слоях относительно непросвещенных этот жаргон, воспринимаемый как язык начальства, обладает значительным престижем, и природное, чаще всего бессознательное, языковое чутье диктует дворничихе, что зваться дворником вроде как почетнее. В результате для настоящего времени вернее будет утверждать, что норма-то как раз журналист и дворник, а все прочее либо сугубо разговорные формы (как дворничиха), либо и вовсе жаргон, правда, интеллигентский (как археологиня или врачица).
Все это, однако, не объясняет ни происхождения описанной специфики канцелярской по происхождению номенклатуры, ни — что не менее важно! — того, что лица, вроде бы совершенно чуждые советской языковой (и не только языковой) политике, иногда категорически не приемлют женских пар. Характерный пример: племянница Набокова, известная славистка, родившаяся и выросшая в эмиграции, говорит о своей покойной матери, что та «работала переводчиком» («Голос Америки», 7.I.2000). Известно также, что Ахматова не терпела слова «поэтесса», а теперь его часто не любят и другие поэтессы и вообще любители поэзии, находя недостаточно уважительным; о «художниках» и «журналистах» уже говорилось. Вдобавок категория грамматического рода принадлежит к числу структурных аспектов языка, мало проницаемых для идеологических инноваций — в отличие, например, от лексики. Иначе говоря, если появление в языке новых слов вроде консенсуса или лохотрона может быть обусловлено внеязыковыми факторами (поползновением на терминологическую солидность, рождением нового вида мошенничества), то никакие новые реалии и никакие социальные амбиции не изменят наличия в глагольном спряжении трех лиц, не ликвидируют противопоставление единственного и множественного чисел и не превратят силовое ударение в музыкальное, — структурные аспекты языка подвластны только внутриязыковым законам, и категория грамматического рода тоже подвластна только им, а никакому начальству и никакой элите не подвластна.