В языковом сообществе жаргон — диалект, так как очевидным образом сохраняет грамматический строй, словообразовательные модели и прочие признаки принадлежности национальному языку, в котором бытует. Это видно, например, по «Петербургскому дворнику» В. Луганского (Даля), впервые опубликованному и 1844 году в «Физиологии Петербурга» и воспроизводящему речь петербургских мазуриков середины позапрошлого века. Шапки у воров называлась камлюх, «украсть» было стырить (сейчас этот глагол с сохранением значения принадлежит просторечию), «украсть шапку» — стырить камлюх. А вот фрагмент целой фразы: перетырить жулилу гоньки и грабли (перетырить — передать украденное, жулило — мальчишка-помощник, гоньки — сапоги, грабли — перчатки). Сохраняется pluralia tantum в названии часов (веснухи), сохраняются свойственные языку того времени и старомодные ныне обороты с вопросительным «что» в значении «сколько», например, что клею? (Даль 1984, 81); клей — добытое воровством. По первому впечатлению, речь воров сопоставима с речью, например, заезжего крестьянина-помора, тоже употреблящего малопонятные окружающим слова (лахта — бухта, полуночник — северо-восток), но при всем том несомненно говорящего по-русски.
Если группа локально закреплена, ее жаргон приобретает, казалось бы, самый главный — географический — признак диалекта. Именно поэтому в словаре П. Палласа среди образцов лексики других (естественных) языков и диалектов появился «суздальский язык» с не менее богатым, чем у прочих языков, лексиконом. В действительности под именем «суздальского» в словарь Палласа попал так называемый «офенский язык» — развитой жаргон, принадлежавший весьма многочисленной и локально незакрепленной группе бродячих торговцев-коробейников (самоназвание масыки), осуществлявших свои операции зачастую в контакте с ворами, контрабандистами и прочими криминальными группами; широким полем профессиональной деятельности обусловлено и лексическое богатство этого жаргона, повлиявшего на многие другие — воровские, нищенские, кобзарские, некоторые из ремесленных. Родина офенского языка — Владимирская губерния, откуда еще в начале XVIII века расходились по России коробейники, так что на Суздальской ярмарке жаргон явившихся домой на побывку офеней мог доминировать над великорусским говором старожилов.
Жаргон локально не закрепленной группы не всегда имеет столь конкретную родину, но всегда географически ограничен некоторой территорией бытования с ее коренным языком — от этого языка и обособляется «кочевой» жаргон точно так же, как «оседлый». Офенский язык бытовал в очень широких границах, однако в пределах русского языкового сообщества, а потому при всем своем лексическом своеобразии сохранял грамматический строй русского языка (мисовской курехой стремыжный бендюх прохандырили трущи — «нашей деревней третий день прошли солдаты»; использование винительного падежа вместо родительного для обозначения времени события в просторечии той эпохи было довольно распространенным). Таким образом, в отличие от естественных диалектов с их сугубо географическими границами, жаргон имеет границы сугубо социальные, совпадающие с границами групп. В уже цитированном «Петербургском дворнике» герой очерка, дворник Григорий, хорошо умеет говорить по-воровскому, сам не будучи вором, и употребляет эту свою способность, чтобы пугать воров: он обращается к ним для забавы с вопросом или предостережением, а те не знают, товарищ он или предатель (Даль 1984, 81) — это можно сравнить с шоком от употребления семейных словечек посторонними. Впрочем, характерно уже и то, что лучшим знатоком парижского воровского языка был как раз «предатель» — Эжен Видок, побывавший за воровство на каторге, затем сделавшийся сыщиком и в 1826 году выпустивший свои знаменитые «Записки», к которым был приложен и составленный им словарь воровского арго. Надежные полевые материалы, однако, показывают, что употребление воровского языка людьми, чуждыми воровскому миру, не только может вызвать у воров неудовольствие, но испорченные блатыканными (иначе — шпаной) слова могут быть и вовсе заменены другими (Лихачев 1935, 68).
Социальная (групповая) природа жаргона актуальна не только при изучении собственно жаргона, но и, едва ли не более, при изучении группы, внутри которой он бытует. Допустимо выделить по крайней мере три социальных параметра, которые возможно определить при анализе группового жаргона.
Во-первых, это, конечно, самое наличие группы (микросоциума), демонстративно отделяющей себя как от общества в целом, так и от других групп, — подобное отделение не предполагает непременной враждебности или даже пренебрежения к посторонним, но предполагает вполне определенное разделение на «своих» и «чужих» при том, что «своими» могут быть, как говорилось выше, хоть любовники, хоть завсегдатаи салона, хоть члены воровской шайки, хоть болеющие за одну и ту же команду. Во всех случаях когда при внутригрупповом общении используется собственный (пусть скудный приемами) жаргон, именно этот факт следует признать определяющим обстоятельством как самого наличия группы, так и ее тенденции к обособлению и сплоченности.
Во-вторых, у каждой группы есть повод и для обособления и для сплоченности, и этот общий интерес обычно отражается в лексическом составе жаргона, то есть в предпочтении тех или иных номинативных зон. Это конечно особенно заметно в так называемых «профессиональных жаргонах», когда поводом для формирования группы оказывается общая профессиональная или квазипрофессиональная деятельность, которую в основном жаргон и описывает. Необходимо также заметить, что termini technici в собственном смысле (слова, понятные только специалистам, знакомым с соответствующим набором понятий и реалий) жаргоном не являются, потому что повод к их употреблению — не принадлежность к группе (социальный фактор), но просто профессиональная компетентность в определенной области. Таким образом, говоря, например, о «падении дигаммы» классические филологи жаргоном не пользуются, как и археологи, когда говорят о «культурном слое» — человеку со стороны могут быть не известны эти термины, но тогда ему не известны и сами эти понятия. А вот когда студенты классического отделения петербургского филфака говорят (если еще говорят) скотина, они жаргоном пользуются, так как, хотя о греческом словаре Лиделл-Скотта человек со стороны может, конечно, и не знать, но если даже знает, все равно разговора не поймет, не прибегнув за помощью к питерскому студенту.
Даже в лексически богатых жаргонах специфической лексики обычно не так уж много, и замена общего слова на жаргонное совершается далеко не всегда. При этом существует свойственная практически всем жаргонам и вполне объяснимая тенденция иметь специфические замены для особенно ходовых слов, как голова или деньги или женщина, — тенденция эта не реализуется лишь в жаргонах микрогрупп, располагающих буквально десятком слов, оттого, впрочем, не менее значимых для социальной самоидентификации. Однако выделение из макросоциума микросоциальной группы происходит все-таки по признаку если не какой-то совместной деятельности, как у воров или у музыкантов, то по крайней мере совместного досуга, как у щеголей или у футбольных болельщиков. А так как этот (все равно какой) общий интерес и есть основа групповой сплоченности, понятно, что им-то и будет определяться предпочтительная номинативная зона жаргона.
Еще Д. С. Лихачев в своей первой, но от того не менее замечательной, работе о жаргоне (на материале музыки находившихся вместе с ним в Соловецком лагере особого назначения уголовников) обращай внимание на особенную детализацию «своего», например, воровских специальностей: могильщики, охотники, барабанщики, ширмачи, воздушники, мокрушники, кассиры — в общей сложности более тридцати слов (Лихачев 1935, 77), хотя в жаргоне, конечно, много и обычных, не относящихся к воровству, слов, как, например, комендант (старая проститутка) или общеупотребительное ныне хавать. Сходным образом в 1991 году, в эпоху начала «рыночных реформ», в жаргоне арбатских торговцев важной номинативной зоной был перечень участников торга: продавцы назывались просто «продавцами» или лохами (частое в криминальной и полукриминальной среде название «простого человека», мужика), фарцовщики — утюгами, милиционеры — конторой, рэкетиры — бандитами (Костомаров, 73). Не множа числа общедоступных примеров, можно сказать, что если специфическая лексика группы концентрируется в основном в той или иной номинативной зоне, то и самоидентификация группы определяется преимущественно границами этой зоны: как изобилие в воровском жаргоне «воровских» слов характерно именно для воров, так же точно по частоте использования соответствующей лексики (в случае, разумеется, знакомства с ней) можно определить арбатского торговца, футбольного болельщика или завсегдатая кислотного клуба.