Речь не идет о самоубийстве — к самоубийству у него отношение особое, и сформировалось оно, надо полагать, под впечатлением того, что волею судьбы он стал в 23-летнем возрасте очевидцем этого жуткого акта.
Самоубийство совершил его близкий друг — в гимназии за одной партой сидели — Борис Богданов. Дачи Булгаковых и Богдановых находились рядом, и однажды, после продолжительного отсутствия, Борис вызвал к себе Михаила.
О том, что произошло дальше, поведала впоследствии со слов брата сестра Булгакова Надежда Афанасьевна: «Борис лежал на постели у себя в комнате, куда к нему зашел Миша; разговаривали; потом Борис попросил Мишу посмотреть у него в карманах пальто, висевшего у двери на вешалке, нет ли там денег; Миша отошел к двери, в это время Борис выстрелил себе в голову; на столе у постели, на крышке от папиросной коробки, было написано, что в смерти своей он просит никого не винить».
Смерть наступила не сразу. Булгаков, без пяти минут доктор, пытался спасти друга, но оказался лишь свидетелем его мучений, длящихся всю ночь. Это не могло не наложить своего отпечатка •на его отношение к добровольному (а можно и иначе сказать: самовольному) уходу из жизни. Следы этого отношения встречаются во многих булгаковских произведениях. Например, в «Мастере и Маргарите», в сцене бала у сатаны, самоубийцы названы в ряду «отравительниц, висельников и сводниц, тюремщиков и шулеров, палачей, доносчиков, изменников, безумцев, сыщиков, растлителей». То есть они, самоубийцы — подданные дьявола, обитатели ада, как и у Данте, который помещает их в седьмом круге, рядом с убийцами и грабителями. Вот только у Булгакова отношение к ним иное, нежели у флорентийского поэта. Михаил Афанасьевич охотно выступает в роли литературного душеприказчика самоубийц, обнародуя их предсмертные исповеди. Так, собственно, начинается «Театральный роман», называвшийся первоначально «Записками покойника». Так начинается ранний рассказ «Морфий»... Да и любимый его герой, Мольер, находит свой последний приют на кладбище Святого Жозефа «в отделе, где хоронят самоубийц и некрещеных детей».
Но это художественные произведения, а вот и прямое высказывание, сделанное им в одном из последних писем, за два с половиной месяца до трагической развязки: «Как известно, есть один приличный вид смерти — от огнестрельного оружия, но такового у меня, к сожалению, не имеется».
А какова же неприличная смерть? Конкретизировал ли он это? Конкретизировал, и тоже в письме, правда, в письме особенном; на него ушла целая тетрадь, на первой странице которой выведено: «Тайному Другу».
Тайный Друг — будущая жена Елена Сергеевна; ей адресует он свое явно автобиографическое сочинение, слегка беллетризированное (в каких-то случаях и не слегка), но от этого не менее достоверное. И вот здесь-то как раз описан род «неприличной смерти».
Ночью, после дурного сна, он почувствовал себя плохо, накинул поверх спальной рубашки пальто и с трудом двинулся к столу.
«Интересно, в какую секунду я умру? Дойдя до стола, следует написать записку — а о чем? Вздор! Не поддаваться? Это просто отравление никотином, и вот предсердечная тоска, страх смерти».
За ним внимательно наблюдает кошка, он беспокоится о ее судьбе и даже начинает писать записку, в которой просит позаботиться о животном... «Это смерть от разрыва сердца», — говорит он себе и вдруг понимает, что она, такая смерть, оскорбляет его.
Именно так — оскорбляет. «Смерть в этой комнате — фу... Войдут... Галдеть будут... хоронить не на что. В Москве, в пятом этаже, один... Неприличная смерть».
То же самое можно сказать и о больнице. «Какой смысл умирать в палате под стоны и хрипы безнадежно больных, — искушает жуликоватого буфетчика Андрея Фокича Воланд. — Не лучше ли... приняв яд, переселиться под звуки струн?..»
Не умереть — переселиться, причем переселиться в его, разумеется, владения, коль скоро ты убиваешь себя. Такова логика дьявола. С человеческой же точки зрения лучше всего умирать в чистом поле. «Уткнешься головой в землю, подползут к тебе, поднимут, повернут лицом к солнцу...»
В тетради, предназначенной Тайному Другу, есть пропуски, о потерянном, вернее утаенном содержании которых можно лишь догадываться. Так, после одного из таких пропусков следует описание если не попытки, то примерки самоубийства.
«Позорный страх смерти кольнул меня еще раз, но я его стал побеждать таким способом: я представил себе, что меня ждет в случае, если я не решусь. Прежде всего я вызвал перед глазами наш грязный коридор, гнусную уборную, представил себе крик замученного Шурки. Это очень помогло. И я, оскалив зубы, приложил ствол к виску».
Впоследствии многие эпизоды написанной по законам художественной литературы веселой и одновременно печальной исповеди «Тайному Другу» войдут в «Театральный роман». Максудов крадет у приятеля браунинг («Извольте дать мне... браунинг!» — восклицает и герой также во многом автобиографических «Записок на манжетах»), возвращается домой, пишет предсмертную записку. «Подписался, лег на полу у керосинки. Смертельный ркас охватил меня. Умирать страшно». Умирать страшно, и тем не менее Максудов, в фамилии которого упрятано имя автора (Мака — звали его близкие), кладет дрожащий палец на спусковой крючок, но тут раздается стук: в дверь. Спасительный, как выясняется, стук... «Самоубийство, прерванное на самом интересном месте», не состоялось.
Имела ли место такая попытка в действительности — сказать трудно; возможно, все это было лишь кошмарным сном. Подробности как раз такого сна поведаны Тайному Другу. «...Браунинг, как всегда во сне, не захотел стрелять, и я, задыхаясь, закричал». (Опять браунинг, любимое оружие Булгакова. Вот и герой рассказа «Я убил», в ярости разряжая обойму в изверга-петлюровца, не забывает тем не менее для себя оставить пульку и чувствует, как «очень приятно пахло дымным газом от браунинга».) Таков сон... Но вот вопрос: где граница между сном и явью?
Подзаголовок «Восемь снов» имеет пьеса «Бег», заканчивающаяся самоубийством главного героя. «Хлудов последнюю пулю пускает себе в голову и падает ничком у стола». В другой редакции он остается жив, словно услышав испуганную реплику Ивана Васильевича из «Театрального романа»: «Зачем это? Это надо вычеркнуть, не медля ни секунды. Помилуйте! Зачем же стрелять?»
Так и проходит через все творчество Булгакова почти гамлетовское: стрелять или не стрелять?..
Герой рассказа «Морфий» доктор Поляков, пристрастившийся к страшному зелью и не сумевший преодолеть зависимости от наркотика, решает: стрелять. «Я раздумал лечиться, — написал он прежде чем приставить к себе холодное дуло. — Это безнадежно. И мучаться я тоже больше не хочу. Я достаточно попробовал. Других предостерегаю: будьте осторожны с белыми растворимыми в 25 частях воды кристаллами. Я слишком им доверился, и они меня погубили».
Надо сказать, что автора рассказа они в свое время тоже едва не погубили. Началось это, когда он работал в Никольской земской больнице Смоленской губернии и однажды, чтобы избавиться от боли, попросил фельдшерицу сделать ему инъекцию морфия. На другой день — снова, и еще раз, и еще... Наступило привыкание. В рассказе описано, как после укола «начинается необыкновенное прояснение мыслей и взрыв работоспособности. Абсолютно все неприятные ощущения прекращаются. И если б я не был испорчен медицинским образованием, — констатирует доктор Булгаков устами своего героя, — я бы сказал, что нормальный человек может работать только после укола морфием».
Медицинское образование однозначно говорило: морфий — это убийца. В отличие от своего героя, Булгакову удалось ускользнуть от него («В числе погибших быть не желаю», — как написал он однажды матери), но муки при этом он испытывал такие, что временами смерть казалась избавлением. Потом он обмолвится в «Мастере и Маргарите»: «страшные, злые боли прокуратора некому излечить; от них нет средств, кроме смерти».
В главе «Казнь» именно с помощью смерти пытается спасти Иешуа от страданий на кресте его верный ученик Левий Матвей. Даже крадет у торговца «отточенный, как бритва, длинный хлебный нож», но опаздывает и в приступе бессильного гнева требует, чтобы «Бог тотчас же послал Иешуа смерть». Бог медлит, и тогда Левий проклинает его...
Тема легкой, то есть мгновенной, без мучений, смерти звучит уже в начале романа, когда Берлиозу отрезает колесами трамвая голову. «Голова его находилась тут же, в двух шагах от трамвая и почему-то с высунутым языком». Эта фраза из первой редакции романа, в окончательной — упоминание о языке отсутствует, смерть, лишенная физиологических подробностей, становится некой условностью. В «Белой гвардии» такой же «легкой смертью» умирает подрядчик Яков Фельдман: «Некогда было сотнику Галаньбе. Поэтому он просто отмахнул шашкой Фельдману по голове». В обоих случаях легкая смерть дарится легким, легковесным людям (впрочем, Якову Григорьевичу, который выбежал из дома за повивальной бабкой для жены, автор сочувствует). Тем же, кто отяжелен Большой мыслью, выпадают перед уходом из этой жизни Большие муки — будь то иудейский философ-бродяга Иешуа Га-Ноцри или русский писатель Михаил Булгаков.