Это, по Булгакову, достойный конец. Или, во всяком случае, закономерный. «Нельзя трагически погибшему Пушкину, — полемизировал он с создателем монументального труда «Пушкин в жизни» Викентием Викентьевичем Вересаевым, которого пригласил в соавторы пьесы о великом поэте и который потом, будучи порядочным человеком, от этой чести отказался, — нельзя трагически погибшему Пушкину в качестве убийцы предоставить опереточного бального офицерика».
В его случае убийца был отнюдь не опереточный, и Булгаков это отлично понимал...
Итак, пьеса была закончена 24 июля 1939 года, но мысль писать ее возникла гораздо раньше. Еще в феврале 1935 года Елена Сергеевна занесла в дневник: «Михаил Афанасьевич окончательно решил писать пьесу о Сталине». И на той же странице: «Сегодня в «Правде» статья под названием «Балетная фальшь» о «Светлом ручье». Жаль Шостаковича, его вовлекли в халтуру: авторы либретто хотели угодить».
Совершенно ясно, кому угодить, с кем, опять-таки используем это выражение, вступить в сделку, и не менее ясно, чем это в конце концов чревато. В воспоминаниях сотрудника литературной части Художественного театра Виталия Виленкина приводятся слова Булгакова, сказанные им в ответ на предложение «осуществить его давний замысел и написать пьесу о молодом Сталине, о начале его революционной деятельности»: «Нет, это рискованно для меня. Это плохо кончится».
И все-таки взялся. Не в 1935 году, когда, по словам жены, «окончательно решил» (стало быть, не окончательно, стало быть, колебался и откладывал до последнего, пока не прижало так, что другого выхода уже и не видел), а в 1939-м. 16 января Елена Сергеевна записывает в дневнике: «Миша взялся... за пьесу о Сталине». Дело пошло споро. «И вчера и сегодня, — радуется (и надеется, очень надеется!) Елена Сергеевна, — Миша пишет пьесу, выдумывает при этом и для будущих картин положения, образы, изучает материал. Бог даст, удача будет».
Бог не дал... Хотя вначале вроде бы пообещал: пьесу приняли на ура, тут же подписали договор, пошли звонки из других городов: Киева, Казани, Воронежа. Все рвались ставить спектакль о вожде. 14 августа бригада Художественного театра во главе с автором пьесы отправилась на Кавказ для изучения натуры — «с полным комфортом, в международном вагоне, — пишет в своем мемуарном очерке Виленкин. — Елена Сергеевна тут же устроила отъездной «банкет», с пирожками, ананасами в коньяке и т. п. Было весело. Пренебрегая суевериями, выпили за успех».
Рано выпили... В Серпухове в вагон вошла почтальонша и громко спросила, где здесь бухгалтер — бухгалтеру телеграмма.
«Михаил Афанасьевич, — рассказывает Виленкин, — сидел в углу у окна, и я вдруг увидел, что лицо его сделалось серым». Понял, что никакому не бухгалтеру телеграмма — ему, Булгакову, и понял, что в ней.
Роковая телеграмма эта сохранилась до наших дней. В ней, не считая подписи, всего пять слов: «Надобность поездки отпала возвращайтесь Москву».
Надо ли описывать состояние драматурга? «Описывать его состояние не стоит. Тот, у кого не снимали пьес, — читаем в «Жизни господина де Мольера», — никогда все равно этого не поймет, а тот, у кого их снимали, в описаниях не нуждается».
Виленкин и другой сотрудник театра сошли с поезда прямо в Серпухове, а парализованные известием Булгаков с женой доехали до Тулы, где их ждала еще одна, аналогичная первой, телеграмма, на сей раз «молния». Пришлось подчиниться. Да и зачем им нужен был теперь Кавказ?
В Москву возвращались на машине. «Миша одной рукой закрывал глаза от солнца, — записала на следующий день Елена Сергеевна, — а другой держался за меня и говорил: навстречу чему мы мчимся? Может быть — смерти?»
Тогда она не приняла всерьез его слов, посчитала их преувеличением, да и теплилась надежда, что все, может быть, образуется.
Не знала еще, что запрет на постановку исходил с самого верху, из секретариата Сталина. Тот самолично прочел пьесу... и не узнал себя. Или, напротив, узнал. Слишком хорошо узнал... Игра, ставка в которой была не только пьеса, но и жизнь, оказалась проигранной. В отличие от жены Булгаков со своей феноменальной способностью предвидеть будущее понял это сразу. «Совершенно ясно и просто предо мной лег лотерейный билет с надписью — смерть». Он написал это 16 лет назад в фельетоне «Сорок сороков», посвященном Москве, которая когда-то встретила его весьма недоброжелательно и которая теперь, по сути дела, убила его. Потрясение было столь велико, что наследственная, годами дремавшая болезнь пробудилась и начала свою разрушительную работу. Даже симптомы проявились в тот же буквально день. «Через три часа бешеной езды, — пишет в дневнике Елена Сергеевна, — были на квартире. Миша не позволил зажечь свет: горели свечи».
Это, еще раз напомним, и было одним из симптомов — боязнь света.
«Он ходил по квартире, потирал руки и говорил — покойником пахнет».
Пахло и впрямь покойником, хотя до физической кончины оставалось еще целых 207 дней.
* * *
До физической кончины оставалось 207 дней, но ведь и с продолжающим биться сердцем можно чувствовать себя мертвецом. «Твой покойный брат Михаил», — подписал он однажды короткое послание сестре Наде. Но это в шутку, теперь же все было всерьез. Он ощущал это — что всерьез, очень всерьез. Именно ощущал, понял же, осознал профессионально как врач лишь в Ленинграде, куда приехал с женой 11 сентября (для изменения обстановки», — как выразилась Елена Сергеевна) и где на Невском проспекте у него в глазах начал вдруг меркнуть свет.
Сосед по лестничной клетке Булгаковых драматург Алексей Файко впоследствии описал их отъезд из дома «Они зашли ко мне проститься. После короткого прощания (Михаил Афанасьевич не любил сентиментальностей) я подошел к окну и глядел на них с четвертого этажа. Отчетливо помню спину Булгакова (он был в летнем пальто кофейного цвета и мягкой темной шляпе) — худую, с выступающими лопатками. Что-то скорбное, измученное было в этой спине. Я следил за его высокой фигурой, когда он, согнувшись, садился в такси, резким, характерным движением отбросив в сторону папиросу».
На вокзале их провожал Виленкин. «Помню, как он нервничал на перроне, поминутно ощупывая свои карманы: здесь ли билеты, не забыл ли бумажник, хотя только что это проверял».
В поезде в соседнем купе оказался другой писатель, мнящий себя сатириком, но никогда не ссорящийся с властями — Леонид Ленч. Вот уж поистине слепец, который умудрился не заметить ничего необычного ни в дороге, ни затем в гостинице. В оправдание Ленча можно разве что напомнить о феноменальном умении Булгакова держать себя в руках и о том, что раскрывался он далеко не перед каждым. «Он был общителен, но скрытен», — свидетельствует один из близко знавших его людей.
Итак, словоохотливый Ленч ничего не заметил. «Вечерами обычно сидели допоздна в номере у Булгаковых. Эта идиллия продолжалась дня два-три». Хорошенькая идиллия! По словам Елены Сергеевны, «он почувствовал в первый же день на Невском, что слепнет». И сразу же еще до того, как срочно найденный профессор обследовал глазное дно и подтвердил худшие его подозрения, понял, в чем дело. Надеялся однако: вдруг пронесет? А вдруг?
Не пронесло... И тогда он вынужден был сообщить жене: «Плохо мне, Люсенька. Он мне подписал смертный приговор». Она занесла эти слова в свой календарик, не очень понимая, как может быть так — сразу, ни с того ни с сего, но он, врач, знал: может...
«Имей в виду, самая подлая болезнь — почки, — предупреждал он своего друга Сергея Ермолинского. — Она подкрадывается, как вор. Исподтишка, не подавая никаких болевых сигналов. Именно так чаще всего. Поэтому, если бы я был начальником всех милиций, я бы заменил паспорта предъявлением анализа мочи, лишь на основании коего и ставил бы штамп о прописке».
Это говорилось задолго до Ленинграда и было не только предупреждением другу, а заодно и пациенту («Когда я заболевал, он спешил ко мне: любил лечить»), но и предсказанием собственной прежде всего участи.
Предсказание, как всегда у Булгакова, сбылось. Вняв совету профессора, возвратились в Москву и срочно вызвали сразу двух специалистов — по почкам и по глазам. Первым был Мирон Семенович Вовси, ставший спустя два года, уже во время войны, главным терапевтом Красной Армии, генералом медицинской службы. Осмотрев больного, он предложил немедленно положить его к себе в Кремлевскую больницу.
Булгаков отказался. А так как жена настаивала, шепотом напомнил ей, улучив момент, о давней ее клятве, что она не отдаст его в больницу и что он умрет у нее на руках.
В передней будущий генерал сказал провожавшей его супруге упрямого пациента: «Я не настаиваю, так как это вопрос трех дней». Приведя эти слова в письме к брату Булгакова, Елена Сергеевна добавила: «Но Миша прожил еще полгода».
В первый же день после возвращения из Ленинграда его навестил Сергей Ермолинский и не без удивления констатировал, что Булгаков был «неожиданно спокоен». Мало этого. Он, пишет Ермолинский, «последовательно рассказал мне все, что с ним будет происходить в течение полугода — как будет развиваться болезнь. Он назвал недели, месяцы и даже числа, определяя все этапы болезни. «Я, — признается мемуарист, — не верил ему, но дальше все шло как по расписанию, им самим начертанному».