5 октября: «Я пишу и вправду много. Если не количественно, то в смысле упора. Я завядаю перед трудностью моей работы — романа. Ответственность темы, сложность сюжета, ритм меня доконают. Это самое трудное из всего, что я делал в моей жизни (если не считать растапливание коктебельских „мангалок“[183]). Кончив первую часть (15 глав), я всю ее переделал. Теперь сижу над 17-й главой. А всего их около сорока[184]! Хочу кончить к Рождеству, а боюсь, что будет посмертным (не тревожьтесь: только сильный насморк и ennui de vivre[185])».
10 октября: «Я много пишу (и это должно оправдывать краткость писем). Мой роман — на 19-й главе. Дело трудное, скверное, но занятное все же. Хотя план расчерчен детально заранее и напоминает диаграмму какого-нибудь главка, но… герой меняется, хотя биография остается прежней. В общем он хороший человек, но, увы, должен погибнуть…».
19 октября (это из письма Бухарину): «Я не написал Вам до сих пор статьи об искусстве, потому что работаю исступленно над своим новым романом. Нахожусь ныне в главе 23-й и кончу его через месяц».
29 октября: «Кончаю роман. В нем как будто maximum меня теперешнего».
30 октября: «Я — весь в романе (выдумываемом!). Сейчас идет 27-я глава. Осталось 7 глав. Скоро конец».
18 ноября: «Я кончил роман. Он большой (по размеру), нелепый до крайности. У меня к нему болезненная нежность — немудрено: он мне обошелся весьма дорого. Такой опустошенности, как теперь, кажется, никогда не испытывал. Не буду по крайней мере полгода ничего писать[186]».
18 ноября: «Я заработался до умопомрачения. Чувствую себя отвратительно. Дал себе клятву до весны ничего не писать <…>. Кончил роман (сейчас диктую машинистке — дикое занятье!). Вышел он лохматым и разным по манере и неровным по подъему. Но все же, кажется, я в нем чего-то достиг. Это роман (как таковой) и наш, т. е. современный. Никогда я не знал такой трудной, сложной и мучительной работы. Я уже продал его представителю московского и<здательст>ва „Новая Москва“. <…> Выйдет одновременно — в марте в Москве и здесь в „Геликоне“».
Обратим внимание на письмо от 5 октября: первые 15 глав были переписаны заново. Но хронология этих глав как раз от рождения героя до его прихода в Чека. Видимо, в них наиболее заметно чувствовалось влияние Белого (может быть, самые первые главы еще хранили следы зимней работы), т. е. того, что потом Эренбург назовет словом «беловщина» и что так осудит в романе Замятин, и автор попытается вытравить[187].
Полюбив своего героя, автор физически его убил, не найдя другого конца для романа (потом это повторилось и с романом «День второй»). Конечно, в 1922 году Эренбург не мог предвидеть, во что превратится Чека уже через 15 лет и каким темпом пойдет перерождение ее оставшихся в живых сотрудников и уничтожение непереродившихся. Впрочем, летом 1923 года, столкнувшись в печати с яростью неприятия романа, демонстрируемой напостовцами, Эренбург написал Полонской: «Если хочешь, я понимаю психологическую опалу Курбова. Он тоже еретик. Поэтому он и погиб…»[188] — т. е. сама жизнь помогла автору понять реальность выписанной им судьбы героя и прочувствовать некое (скорее всего, неслучайное) родство души с вымышленным персонажем…
Виктор Шкловский, прочтя еще в декабре 1922-го в Берлине рукопись романа, сказал Эренбургу: «Это самая храбрая вещь, ибо не знаю, кто теперь не будет вешать на вас собак»[189]. Политические позиции русских читателей тогда были полярны: роман с главным героем-чекистом ортодоксы в Советской России могли принять только как роман о «железном рыцаре революции», а ортодоксы эмиграции — как роман о ее кровавом палаче[190]. У Эренбурга же не было ни того, ни другого, но при этом он хотел, чтобы книгу прочли и те, и другие, и третьи.
В Берлине за издание взялся А. Г. Вишняк (владелец издательства «Геликон»), московское издание вызвался осуществить находившийся тогда в Берлине Н. С. Ангарский (глава издательства «Новая Москва» и альманаха «Недра»), надеясь заручиться поддержкой Л. Б. Каменева.
В феврале 1923-го Ангарский напечатал в редактируемом им альманахе «Недра» главу из романа под названием «Тараканий брод». Речь в ней шла о так прозванном московском притоне 1921 года, кишевшем тараканами («По полу ползло целое стадо тараканов. Дойдя до лужи, они не повернули назад, но храбро окунули в воду сухие до хруста лапы и усы… „Ну здорово!.. В первый раз такое вижу… тараканий брод…“»[191]). Именно в этом притоне Курбов встречает героиню Катю, имеющую задание заговорщиков его убить, и в итоге в нее влюбляется… Максимилиан Волошин, прочтя эту главу в «Недрах», ответил 2 апреля 1923-го В. В. Вересаеву:
«Главы из его романа в „Недрах“ я только что прочел: трудно судить. Но очень узнаю его самого и его восприятие мира в этом „Тараканьем броде“. Так что, пожалуй, не соглашусь с Вами, Викентий Викентьевич, что он гонится за наиновейшими темами и формами: это органически его темы и его давнишние формы, еще родственные ему в „Канунах“»[192].
А еще до того Воронский в «Красной нови» (№ 6, декабрь 1922 года) напечатал отрывки из романа в его первой редакции (рекомендуя Е. Г. Полонской познакомиться с публикацией «Красной нови», Эренбург признал: «Я переделал и сильно сгладил „ритмичность“ — то есть „беловщину“. Не знаю, как будет с московским изданием — пропустят ли его»[193]). Эти публикации глав вызвали живые отклики.
С изданием книги в «Геликоне» политических проблем не было. С «Новой Москвой» все оказалось сложнее. «Как обстоит дело с цензурой моего романа? — спрашивал Эренбург 30 декабря 1922 года писателя В. Г. Лидина. — Не знаете ли Вы результатов чтения Каменевым его?» Каменев, знавший Эренбурга по Парижу 1909 года, отнесся к роману благосклонно, и московское издание разрешили. В феврале 1923-го Эренбург держал его корректуру, а в конце марта книга вышла с незначительной цензурной правкой; через несколько дней вышло и берлинское издание.
Письма Волошина Вересаеву Эренбург не знал, а вот письмо Полонской он получил и ответил ей: «Спасибо за доброе слово о „Курбове“. Я его особенно воспринимаю, потому что ты совершенно права, говоря, что эта книга „для немногих“. Его ругают и будут ругать. Он больное дитя и не сделает карьеры как „удачник“, баловень Хуренито. Но я за это его люблю — за то, что писал мучительно…»[194]. Порадовал его и опубликованный отзыв о романе мастера прозы Евгения Замятина, внимательного и строгого читателя Эренбурга:
«„Жизнь и гибель Николая Курбова“ — несомненный симптом, что Эренбург услышал музыку языка в прозе (чего ему так не хватало в „Хулио Хуренито“) — пусть пока даже не свою музыку: важно — услышать. Белый — лекарство очень сильное, очень ядовитое, очень опасное: многих — несколько капель Белого отравили; Эренбург, я думаю, выживет»[195].
Эти слова противостояли оглушительным залпам, которые предвидел Шкловский. Как только «Новая Москва» выпустила роман, журнал «На посту», выходивший в том же издательстве, напечатал статью своего лидера, партийного деятеля со стажем Б. М. Волина[196], названную «Клеветники», в которой анализ романа привычно подменялся выдергиванием цитат и осатанелой бранью[197]. Особенно взбесило Волина изображение Эренбургом вождей в виде узнаваемых геометрических образов (Ленин — шар, Троцкий — треугольник, Бухарин — прямая, неразгаданной осталась лишь трапеция — Каменев) и беспиететное описание будней ВЧК. Говоря о ВЧК, Волин противопоставил Эренбургу «каждого политически грамотного рабочего, который понимал, что без террора не обойтись, что на удар надо ответить ударом, что всякий класс, борющийся за свою диктатуру, к нему прибегает», и, переходя к автору книги, заметил: «Но какое дело до всего до этого Эренбургу? Ему надо свести счеты с террором ВЧК, ибо этого требует НЭП, стоящий за его спиной, отдыхающий ныне от всех тех „ужасов“, которые ему со стороны ВЧК грозили». Выводы выглядели приговорами: «Эренбург мажет дегтем ворота революции», «контрреволюционная пошлятина», «плохо скрываемое издевательство над нашим тяжелым, но героическим прошлым», «клевета». Надо сказать, что с Волиным не согласились: не только Ангарский[198], но и Воронский: «Если бы не раздражающая, какая-то вывихнутая, манера автора, роман мог бы стать очень высоким художественным произведением. Но и в таком виде несказанно далек от того, что о нем наговорил тов. Волин»[199].
Интересной была статья Романа Гуля, тогда (кто поверит?) эренбурговского симпатизанта: