— У нас тогда в Кремле по семьям ходила версия, что Серго безнадежно болен, — говорит Мая Лазаревна.
— Совершенно верно. Он был болен очень, — подтверждает Каганович. — Ленинградский профессор лечил его. Я забыл фамилию профессора.
— Не Лурье?
— Нет, русский. Академик. Он из Ленинграда к нему приезжал. Больной, тяжело больной человек, Серго. Работал много, работал изо всех сил, надрывался и, возможно, так сказать, нервы надорвались. А брата его арестовали раньше. Серго воспринял этот арест ничего, пережил. Его брата арестовали, кажется, в тридцать пятом или в тридцать шестом. Так что нельзя сказать, что… Я считаю, что он болел. Не хотел, так сказать, сойти со сцены. Трудно теперь сказать. Сталин к нему относился хорошо, поддерживал его. А, к сожалению, его болезнь, безусловно…
— Рыбаков пишет…
— А Рыбаков что пишет?
— Что это был протест против Сталина.
— Можно писать что угодно, — говорит Каганович. — Он, конечно, видел излишества некоторые в репрессиях, возможно, Орджоникидзе. Он со мной всегда был откровенен. У нас любовные были отношения. Ничего такого не показывал. Ничего такого не показывал, — повторяет он.
— Я читал, что он перед этим сильно поругался со Сталиным.
— Неверно. А где источник? Это ведь Шатров написал. Откуда Шатров взял, неизвестно. Никакой ругани мы ни разу не слышали между Сталиным и Серго. Не слышал я ни разу. Наоборот, споры между ним и Молотовым были острые, по делам хозяйственным.
Как-то после одного заседания обедали у Сталина, и Серго в шутку говорит: «Ты меня все упрекаешь, урезаешь, а Кагановичу все удовлетворяешь!» Сталин говорит: «Дело не в Кагановиче, а в транспорте. Без транспорта вы все погибнете. Никуда ваша тяжелая промышленность не уедет без транспорта, не уедет! Поэтому я его и поддерживаю».
— Ха-ха-ха! — смеется Каганович. — Поэтому мы действительно восемьдесят тысяч вагонов за один год дали, новых вагонов построили. А это нужно было ряд заводов перестроить, которые никогда вагонов не делали. Выполнили задачу. И восемьдесят тысяч вагонов — одновременно. Газеты печатали каждый день: такая-то дорога столько-то процентов, такая-то провалилась. Раз меня встретил в ложе, в театре, артист Москвин: «Что вы со мной сделали! Вы прямо меня в железнодорожника превратили! Никогда я не думал о железных дорогах, только когда садился в вагон и просил стакан чаю у проводницы! А теперь, как встану, сразу за газету: сколько погрузили? И я стал маньяком железных дорог!»
— Он такой смешной был! — добавляет Мая Лазаревна.
— Он такой юмористический…
Возьмите, строительство. Долгострой. А литейщики железнодорожные, они говорили, как поэты: «Наш вагончик, двухосный вагончик, это страдалец, столько он на себе выносит. Что вы будете делать, если ваш вагончик развалится?» Присмотрелся я к хозяйству и вижу… Осмотрщики вагонов — лезут прямо под колесами, на ходу поезда, не отцепляя. Я говорю: «Как же вы?» Я поставил вопрос: почему бы не построить крытые пункты ремонта?
Доклад Сталину сделал; построить двести вагоноремонтных пунктов за полгода. Тогда мы этих поэтов в вагончиках сшибем! А где строить? Надо проекты. Пошли на станцию Сортировочную и увидели там подъездные пути, пустыри, тут же на станции. «Давайте здесь спроектируйте и постройте! У вас пути готовы, тут же рабочие, тут же вагоны».
И мы таким образом двести вагоноремонтных пунктов за полгода ввели. Когда я поставил перед ЦК вопрос: надо купить — Сталин копил деньги, он валюту берег, не давал, — а тут сказал: «Дать!» Дали нам валюту, мы закупили оборудование, и — двести вагоноремонтных пунктов за полгода Это было чудо, железнодорожники ахнули!
Вагон испорченный отцепим от поезда, поезд ушел, а вагон — на вагоноремонтный пункт. За два-три часа отремонтировали и обратно.
— Видите, я считаю по существу, что нам очень выгодно с Японией иметь дело, — рассуждает Каганович. — Она зависит от нас. Тот партнер наиболее выгоден, который нуждается в тебе. Поэтому я считаю, что вся эта затея с Японией положительна, если по-деловому вести разговоры. Весь этот недостойный комплиментаж — там рай земной, и люди самые лучшие в мире, и все замечательно… Но что касается этих островов, это, конечно, надо думать в том смысле, что концессии…
— Отдавать нельзя.
— Отдавать — нет, — соглашается Каганович. — На концессии можно идти. Чего ж не идти? Если контролировать, держать в руках, и чтоб законы наши, власть наша. Когда Ункварт хотел взять в Казахстане, в Усть-Каменогорске концессию на свои же старые предприятия медные, свинцовые, он требовал, чтобы ему дали право там управлять, чтоб его люди были свободны там от наших законов: «Я был хозяином на этой территории, у меня была своя полиция!»
В Якутии, на Лене тоже была концессия, Лена-Голдфилд. Требовали, чтоб мы им дали права там, чтоб они были хозяевами, имели свою юрисдикцию. Не дали. Мы с серьезным нажимом, как полагается, организовали собственную цветную металлургию, и этот Усть-Каменогорск расцвел…
Ну, не вышла концессия, ну что поделаешь? Было.
— Как вам нравится венок на могилу японских военнопленных?
— Много комплиментарщины.
— Надо посоветовать Горбачеву: когда вы будете в Западной Германии, Михаил Сергеевич, не забудьте положить венок на могилу эсэсовцев — для укрепления дружбы.
— А между прочим, я вам скажу: мне говорили, будто в вашей книжке есть послесловие антиленинское. Ленин там сравнивается с Гитлером.
— Я вам подарю эту книжку. Там перед послесловием есть такая сноска, на которой я настоял: «Издательство, публикуя это послесловие, считает нужным проинформировать читателей, что Ф. И. Чуев не разделяет позицию и положения послесловия».
— Это мало. Вы не должны были пропустить. Это значит, что само издательство такое.
— Покажите мне пальцем сейчас большевистское издательство!
— Хуже меньшевистского.
— Я тут честно написал, как он говорил, ничего не приукрашивал, ничего не искажал в книге «Сто сорок бесед…» Вот перед послесловием сноска, что я его не разделяю.
— По простому говоря, автор считает, что автор послесловия сволочь, написал чушь собачью, — говорит Каганович, — А я хотел с вами посоветоваться по-деловому. Я хотел с вами такой совет держать, поскольку я вам доверяю.
Каганович говорит, что у него написано от руки тысяч десять страниц мемуаров. Он хочет, чтобы я был редактором. Нужен ксерокс, машинистка, издательство… Выпускать рукопись из дома он не хочет. Нужен помощник.
— Что вы могли бы посоветовать?
— Я бы посмотрел это дело. И можно попробовать.
— Согласен взять у меня Госполитиздат, но одну книгу. А я бы хотел двухтомник.
Каганович с помощью дочери достал огромную папку, где ленточками перевязаны пачки школьных тетрадок в черных картонных обложках. Я начал листать, читая. О деревне Кабаны, о жизни в Киеве, о тяжелом положении рабочих. «За труд платили лошади больше, чем рабочему». О дисциплине сказано: «Хотя партия и не армия…»
— Садитесь прямо в кресло, — говорит мне Каганович.
Я сел у окна. Листаю странички, исписанные фиолетовыми чернилами. Каганович на костылях вышел, вошел… Записки рабочего, большевика, коммуниста…
— Очень большая работа, — говорю я.
Идем ужинать в холл, если можно так назвать небольшое помещение, продолжающее коридор между первой и второй раздельными комнатами и кухней. Здесь стеллаж с книгами.
— Сталин был в армии или нет? — спрашиваю я. — Успенский вчера говорил, что его призвали в армию.
— У него же рука была, так сказать, не совсем, — говорит Мая Лазаревна.
— Наверно, недолго. В Ачинске, — говорит Каганович. — А где это Успенский догладывал?
— Вчера была встреча с читателями в Доме военной книги на Садовом кольце.
— Вы мне обещали, между прочим, насчет Волкогонова. А он был на войне, Волкогонов?
— Не знаю. Я нашел номер газеты, записал. Хочу сделать ксерокс.
— Вы лучше прочтите и потом расскажете мне. Мне нужно знать. А вы читали его книгу?
— Всю не прочитал. Я ее пролистал. Он к Сталину плохо относится.
— Начало очень плохое.
— Не признает Сталина полководцем, — говорю я.
— Волкогонов не понимает одного: Сталин — явление мирового порядка, политик мирового масштаба, руководитель единого хозяйства страны. Сталин и военный руководитель, такой тип полководца, которого мир не знал, не только по его способностям, но и по всему его масштабу.
Вот возьмите вы наше отступление в начале войны. В нем, сначала вынужденном, а потом уже маневренном, был заложен элемент наступления большого. Это рискованно говорить, потому что могут сказать: что же, вы сознательно отступали? Нет, неверно. Сначала вынужденное, а потом уже маневренное. И на этом Гитлер проиграл, погорел. А мы выиграли. Не всегда отступление является проигрышем. Не всегда. Я так думаю.