Афинская демократия умерла именно в нашем веке, не раньше. Ее прикончил век масс. А в конце века начала умирать и либеральная демократия. Между этими двумя событиями был эксперимент «массовой партии», придуманный Лениным и перенятый Гитлером. Это – по-своему гениальный (и может быть единственный) ответ на неудержимый рост общества и невозможность построить для него достаточно вместительную площадь. Но даже если бы это удалось, «агора» не смогла бы снова стать ареной столкновения мнений. На европейских площадях (настоящих) этого века можно было кричать «Браво!», «Ура!», «Долой!» и единогласно принимать повестку дня, предложенную оратором с балкона, трибуны или президиума. Ничего больше.
И все же первые три четверти XX века, несмотря на чудовищность сталинизма и нацизма, мастерски использовавших «массовые партии» для подавления масс, партии все же играли в какой-то степени роль заменителя «агоры». А в Италии, во Франции, в Испании, в Германии, в Англии площадь имела и определенную формирующую роль. В Америке это явление было гораздо менее заметным. Любопытно было бы проанализировать зависимость политики от топографии, взяв для примера, скажем, Нью-Йорк или Лос-Анджелес, где нет площадей, по крайней мере в европейском смысле слова. Как нет их и в Пекине, и в Москве (в Санкт-Петербурге они есть, но его проектировали европейцы).
Партии играли эту роль «заменителя», призванного дать отпор угрозе демократии, исходящей от взрывного роста массового общества. Они были коллективными субъектами «политических волков», необходимых для формирования представительных структур либерального государства. Да, они были массовыми, да, они были управляемыми. Но чтобы пойти на площадь, надо сначала выйти из дома. Только там можно было получить информацию прямо из уст оратора. Площадь живо реагировала, не скрывала своего настроения, благодаря ей можно было держать руку на пульсе народа. Для масс же, если только они не были уже грубо подавлены, она становилась школой взаимоотношений и организации мыслей. Площади XX века в какой-то степени творили культуру.
Это тоже пройденный этап. Слово «гражданин» все больше становится синонимом «монады». Которая, в отличие наглухо отгородившейся от мира особи, придуманной Спинозой, имеет одно окно. Одно-единственное, зато полифоничное, яркое как калейдоскоп, квадратное, огромное, оно открывает вид на глобальную деревню без площадей, где видно все и ничего, где все сказано, но в общем шуме не услышано, где можно познать все, но только крошечное меньшинство может узнать достаточно, чтобы не потеряться. Самое главное, это виртуальное окно позволяет ни с кем не встречаться. Если очень захочется, ты сможешь куда-нибудь позвонить или просто увидеть таких же, как ты сам, болтающих о том о сем, как болтал бы и ты. Ведь они были подобраны с учетом твоих предполагаемых вкусов, чувств и мыслей.
Оптимисты – а без них нигде не обходится – утверждают, что из этого окна можно увидеть все, что угодно. К сожалению, это неправда. Нам не дано выбирать вид. Кто-то всегда решает, да или нет, и если да, то когда, где и как. И даже если ближайшее будущее обещает технологические чудеса и свободу выбора, это все равно обернется блефом. Тебя загонят в гетто, стиснут в рамках узкой специализации, одурманят торговлей по почте или порнографией или тысячами других способов, придуманных теми, кто знает эту машину (и тебя) намного лучше тебя самого. Ты сделаешь выбор свободно, своими собственными руками, и даже не сможешь потом никого винить.
Я заранее представляю возмущение оптимистов. Они закричат, что это пораженческие настроения, что это все равно, что сказать, что человек – управляемое, неспособное к самостоятельности животное. К сожалению, эти аргументы действуют только для тех, кто способен защищаться, а дискуссия в среде узкой элиты лишена интереса именно потому, что почти все, кому предназначены эти строки, тоже знают о мерах предосторожности. Я же думаю о тех миллиардах, которые окажутся беззащитными, потому что им просто в голову никогда не приходило, что придется защищаться.
Технология массовых коммуникаций и неудержимое развитие науки позволяют уже сейчас заметно влиять на волю избирателей. Не столько путем банальной фальсификации данных и информации, сколько созданием определенного климата, неуловимых ощущений. Культура движущихся картинок уже подавила культуру письма, обмена мыслями, индивидуальных размышлений, соревнования мнений и интересов. Те, кто управляют СМИ, легко могут навязать решения, противоречащие иногда даже интересам подавляющего большинства общественности.
Как же так, спросит оптимист, ты хочешь сказать, что люди настолько глупы, что могут действовать вопреки собственному благу? Разве ты не понял, что телевидение стало для итальянцев «большой игрушкой и фонтаном свободы как раз потому, что оно разнообразно, противоречиво и очень богато хроникой, свидетельствами очевидцев и развлечениями»75. Что телевидение не гипнотизирует, потому что результаты выборов, как правило, не так уж однозначны и не всегда выигрывает самый влиятельный. И что американское ТВ, «смешное и реакционное», не препятствует победе Билла Клинтона, который, разумеется, настолько прогрессивен, что и словами не выразить. И что только «наивные» измеряют хитрости телевидения с хронометром в руке, потому что «никто не может утверждать, что все телевизионные минуты имеют одинаковый вес». Как раз обычные аргументы оптимистов.
Ниже я привожу два основных набора аргументов многочисленного племени поклонников телетотема.
Аргумент номер 1. Не стоит преувеличивать влияние ТВ на публику. Как правило, когда вы имеете в виду деформирующую роль телевидения в предвыборной кампании (то есть нелиберальное использование огромной его власти), то вам отвечают, что это – кажущееся влияние, на самом деле ничего подобного не существует. Сторонники этого тезиса, как правило, принадлежат к тем, кто отлично знает ТВ и получает плоды от его использования. Если же оставить в покое предвыборные кампании, то вопрос решается проще. Дело в том, что влияние телевидения невысоко как раз в области политической информации (где зритель всегда настроен более скептически). Его мощь возрастает в других телевизионных сегментах. Вот почему большая часть итальянской дискуссии о «равных условиях» в телекомпании лишена смысла, устарела и только уводит в сторону. Но «если телевидение не имеет никакого влияния на зрителей, как объяснить, что ежегодно на телерекламу тратятся миллиарды долларов?»76. И откуда берутся яростные драки, во всех странах и на глобальном уровне, над и под ковром, за установление контроля над потоком и содержанием информации? А если реклама влияет на умы (что очевидно), то почему не должны иметь такое же или иное влияние и другие передачи, в том числе информационные?
Аргумент номер 2. Публика достаточно умна, чтобы сама во всем разобраться. В любом случае, она свободна сама выбирать, что ей нравится. И никто, кроме душителей свободы, не может присваивать себе право обсуждать этот выбор. Короче, рейтинг стал высшим выражением и единственным эталоном демократии. Сомневаться может только цензор, антинародный представитель элиты, то есть антидемократ.
Довод просто смешной, точнее, издевательский. Если принять его на веру, то придется, к примеру, отменить обязательное школьное образование. Современное общество сталкивается со множеством ограничений, установленных в интересах всех. Или мы уже докатились до того, что развлечения граждан, «зрелища» нероновских времен, стали единственной святыней современности? Даже если они могут повредить общественному здоровью? Даже когда из телеокна в дома миллионов ничего не подозревающих людей сливаются высокотоксичные продукты, особенно опасные для детей? Вопрос можно было бы сформулировать так: имеет ли информационная система страны что-то общее с интересами общества? Или нет? Если нет, то все свободны. Если да, то идолопоклонникам стоило бы призадуматься.
В связи с этим мне вспоминаются слова Карла Поппера. Этот философ и поборник либерализма рассказал как-то о споре, возникшем у него с одним важным руководителем немецкого телевидения, отстаивавшего «ужасные тезисы», среди которых следующий: «Мы должны дать людям то, чего они хотят». Поппер спокойно замечает: «Как будто можно узнать, чего они хотят, из статистики популярности телепередач. Это только данные о предпочтении, оказанном тому или другому из предложенных товаров». Поппер назвал впоследствии этот спор «невероятным», поскольку его собеседник был убежден, что «его тезисы подкреплялись принципами демократии». На самом деле в этом нет ничего невероятного, поскольку именно подобные тезисы доминируют сейчас в итальянской журналистике. И не только в ней. Говоря словами Поппера, «ничто в демократии не оправдывает теории этого телевизионного руководителя, согласно которой создание худших с воспитательной точки зрения программ соответствует критериям демократии, по принципу «люди этого хотят»77.