Он кричал, и было не страшно, и жаль было кричащего лидера. Еще я глядел на Яковлева, с которым у меня были хорошие отношения, и на Медведева, с которым мы друг друга терпеть не могли. Секретари ЦК были спокойны. Будто глядели по телевизору запись матча, результат которого был им уже известен.
Горбачев говорил долго. Он посокрушался, что американский госсекретарь Бейкер по отношению к перестройке более оптимистичен, чем советский экономист Шмелев. Затем он поругал еще одного экономиста — Попова, велел, чтобы редакторы строже блюли партийную линию — и все это непримиримым тоном учителя, только что получившего самый невоспитанный класс в школе. Члены политбюро сидели, окаменев.
Оборвав речь на совершенно хрущевских интонациях, близкий к обещанию лидера прежней перестройки показать кузькину мать, Горбачев поднялся — такой же неулыбчивый, даже угрюмый. Я подошел к нему. Мы встретились взглядами, и вдруг я увидел не его. Этот другой человек, внешне похожий на Горбачева, вдруг как-то странно, по-крабьи, боком двинулся к выходу из президиума, тыча в меня пальцем и буквально крича.
— Не сдержал слова! Не сдержал слова! Продолжаешь разводить литературные споры! Не сдержал слова! Ввязался в перепалки!
Совсем странно. Я действительно продолжал переругиваться с шовинистическими ежемесячниками вроде „Молодой гвардии“ или „Нашего современника“, но делал это, защищая от атак его же, Горбачева, и тезисы, которые время от времени он вдохновенно провозглашал. Это ведь не только и не столько меня, а его топтали шовинисты, визжа, что руководители продают страну (в основном евреям) и социализм (а кто его такой купит?). Впрочем, такую точку зрения, захлестывающую ура патриотические издания, секретарь ЦК Медведев называл плюралистической, а попытки воспротивиться ей — разжиганием страстей в обществе. Другой секретарь ЦК, Лигачев, следил за тем, чтобы суперпатриоты регулярно получали высшие ордена и медали от благодарного отечества. Но Горбачеву-то зачем их защищать?
Последним впечатлением от октябрьского совещания в ЦК (оно стало послед ним, избравшись президентом, Горбачев прекратил встречи такого типа) был уходящий боком в дверь лидер перестройки, гневно тычущий в меня пальцем.
Я огляделся в зале. Никогда я еще не видел таких счастливых рож у старой редакторской гвардии, у этих Алексеевых, Грибачевых — имя им легион. Все они улыбались до ушей, расправляли плечи, а кто-то и взглянул на меня с такой победоносностью, что я не нашел сил ответить. Даже взглядом.
С редактором сатирического журнала „Крокодил“ Пьяновым мы пошли пообедать и долго угадывали, в чем дело, откуда этот сосредоточенный залп по своим. А может быть, для Горбачева сменились понятия „свои“ и „чужие“? Никто в это не верил, но — тем не менее.
Наутро я ожидал вызова в ЦК. Все в СССР имеет свои ритуалы, и ЦК существует для разъяснения нам, грешным, мимолетом изреченных высоких мыслей вождей. Всегда назавтра после начальственной речи клерки помельче принимались нам её растолковывать. Я косил глазом на телефон правительственной связи с гербом на диске, но телефон молчал. Позже редактор „Аргументов и фактов“ Старков сказал мне, что ожидал звонка еще более напряженно, а когда дождался, то это был звонок от одного из высоких партийных начальников, который велел ему, Старкову, не волноваться и спокойно работать. Напряженный редактор вовсе не этого ожидал.
Зазвонил и мой телефон — сразу после полудня. Мой приятель из „Правды“ прямо-таки повизгивал от восторга. „Сняли нашего главного — Афанасьева!“ — захлебываясь, сообщил он. Через сутки ушел в отставку восточногерманский диктатор Хонеккер.
Разъяснительное совещание в ЦК так и не состоялось. Совещания вообще прекратились с тех пор. Лишь вызывали время от времени — в индивидуальном порядке. Меня пригласил Медведев, и я ахнул, увидев у него в кабинете на столе для совещаний печенье, кофейник и маленькие кофейные чашечки.
— Угощайтесь, — предложил секретарь ЦК. И после паузы, пролистав последний номер „Огонька“, заметил. — Читая ваш журнал, люди перестают верить в социализм, Виталий Алексеевич.
Я разжевал вкусное печенье, отхлебнул кофе и ответил.
— Посещая ваши магазины, люди перестают верить в социализм.
— Так мы ни до чего не договоримся, — сказал Медведев. У меня было точно такое же ощущение».
28 августа 1991 года «Известия» сообщили, что Виталий Коротич больше не является главным редактором журнала «Огонек». Его место после выборов в журналистском коллективе редакции занял бывший первым заместителем Лев Гущин. Накануне Коротич прислал из Нью-Йорка по факсу письмо с просьбой об отставке. Причины этого решения — в не очень хорошем здоровье и желании посвятить себя преподавательской работе в университетах США. Как заявил Лев Гущин на собрании коллектива «Огонька», журнал будет попрежнему держать линию левее центра.
Гущин еще нет, но Виталий Коротич уже вошел в нашу историю одним из активных разрушителей цитадели сталинизма и ГУЛАГа. Этого бывшего киевлянина, сделавшего фактическую карьеру в Москве, хорошо знают и за океаном. И, соответственно, охотно тычат ему в нос не только букеты цветов во время публичных выступлений. В эмигрантской нью-йоркской газете «Новое русское слово» дважды (7.4.1991 и 2.6.1991) приводились слова Коротича о Горбачеве, на котором нет других грехов, кроме как «изучение произведений Брежнева». А тогдашнее руководство госбезопасности, по Коротичу, тоже заслуживало доверия и поддержки, потому что руководитель КГБ Крючов — «человек очень верящий в Горбачева и поддерживающий его».
Чтобы понять феномен Коротича, советской демократической прессы и всей нашей политической жизни, стоит еще раз посмотреть, что говорит бывший шеф «Огонька», — ниже следует его интервью журналисту Е. Додолеву, которое поместил «Московский комсомолец» (21.9.1991) под заголовком «Грустные попытки Виталия Коротича. Реквием по „шестидесятникам“»:
«Время от времени у каждого нормального человека должно появляться желание менять свою жизнь кардинально, — едва уловимо улыбается Виталий Алексеевич. — Несколько раз в своей жизни я сознательно и очень резко менял род деятельности. В шестьдесят пятом году (после шести лет работы врачом) ушел в профессиональные писатели, бросив к черту написанную уже диссертацию. Я был свободным художником, редактировал… Очередным сломом моей биографии стал „Огонек“. И с самого начала этой работы я отчетливо видел ее грядущие пределы. Последние годы это, на мой взгляд, конец эпохи „шестидесятников“, финишная прямая той дистанции, на которую мое поколение вышло тридцать лет назад. И мне смешно, что оно, мое поколение, до сих пор мнит себя солью земли, пупом вселенной в одну шестую часть суши. И продолжает держать на своих плечах, подобно измученным атлантам, все это дело, называемое Перестройкой. Но когда в прошлом году мне предложили хороший контракт в США, я долго раздумывал.
Но я не уезжаю насовсем. В декабре я хочу провести здесь, в Москве, конференцию под условным названием „Конец эпохи ненависти“. Эпоха ненависти, порождаемая идеологией коммунизма, закончилась. Наступила другая эпоха ненависти — индуцированная национализмом и религиозными распрями.
— Вы, очевидно, знакомы с теорией Лефевра: западное общество основано на идее компромисса, советское — на идее конфронтации. Здесь же выгодно быть в противостоянии. Ельцин, „Взгляд“ и „Огонек“ набрали — образно говоря — висты именно на конфронтации…
— Наша страна, рожденная из Ненависти, после того как с нее были сняты дисциплинирующие ограничения, сама разродилась невероятными потоками ненависти. Это подтверждает известную теорию о том, что за последние сто лет на земле образовались три тоталитарные империи — Германия, Япония, Россия. Эти структуры представляли собой серьезную угрозу человечеству. И две из них удалось реформировать с помощью иностранных инвестиций.
— Так декабрьская конференция выльется в еще одну попытку выбить из Запада капиталы для нашей задыхающейся экономики?
— Если Россия не откажется от попыток провести преобразование собственными силами — она обречена. Я договорился с Генри Киссинджером и Гельмутом Шмидтом, что с 15 по 17 декабря в Москве во что бы то ни стало пройдет эта конференция. С нашей стороны я обговаривал этот вопрос с Собчаком, Поповым и Яковлевым.
— А вам не кажется, что вы могли бы заниматься тем же самым, оставаясь в Союзе?
— Здесь никто не предлагал абсолютно ничего. Перестройка, по-моему, это грустная попытка Советского Союза возвратиться к норме. То, что делаю я, — это всего лишь грустная попытка жить нормально. Это, как правило, сталкивается с непониманием. Совершенно нормально было то, что я бросил профессию врача, хотя и был, как мне представляется, квалифицированным специалистом. Сейчас — ситуация аналогичная. Казалось бы я возглавлял респектабельный журнал, от добра добра не ищут. Когда я был главным редактором, меня все время раздраженно спрашивали: „Ну что тебе надо? Чего ты выпендриваешься?“. Сейчас говорят: „Зачем уходишь?“. А я ухожу для того, чтобы работать в нормальных условиях. В нашей стране никому ничего не надо. Вот моя книжка, например. Ни одно издательство мне не предложило издать ее здесь (какие-то кооператоры взялись было, но потом передумали, хотя и заплатили даже какие-то деньги). Американцы ее уже издали!