Вред крепостного права оказался ошеломляюще многообразен. А именно податная реформа Петра окончательно определила тот катастрофический путь" на который столкнули крестьянство[12].
Государственная система, складывавшаяся в 1716–1718 годах, при ее видимой целесообразности с точки зрения сиюминутных интересов военной машины, подводила чудовищную мину под будущее страны. Здесь истоки тех кровавых катаклизмов, которые сотрясали затем Россию в течение столетий и сотрясают ее по сию пору.
Отъятие у большинства населения статуса гражданина привело к тяжкому психологическому дискомфорту, способствовавшему неразрешимому социальному озлоблению. Недаром проницательный Сперанский собирался в начале XIX века в качестве одной из первых мер для умиротворения страны уравнять крепостного мужика перед законом с другими сословиями, то есть вернуть ему гражданское достоинство еще до полной отмены рабства.
Именно в конце 1710-х годов в истории страны наступал перелом, результатом коего стало положение, горько охарактеризованное почти через сто лет тем же Сперанским: "Я вижу в России два состояния — рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только по отношению, действительно же свободных людей в России нет…"[13]
Теперь необходимо отвлечься от судеб и самоощущения массы народа и хотя бы приблизительно прикинуть, как должен был чувствовать себя человек другого слоя — человек из петровского окружения, обладающий чувством собственного достоинства.
Времена Ивана Грозного давно миновали. В царствования предшественников Петра достоинство русского аристократа, несмотря на то что он считался государевым рабом, охранялось достаточно прочной системой сословной иерархии. С воцарением Петра это чувство защищенности рухнуло. Нет надобности повторять здесь известные факты издевательств молодого царя и его "компании" над стариками боярами. Но, по свидетельствам современников, и зрелый Петр отнюдь не чуждался обидно-шутовских проделок по отношению к своим соратникам разного ранга.
Люди новой элиты — гвардейские офицеры, — в которых сам царь всемерно старался воспитать ощущение личной значимости, вовсе не были застрахованы от тягчайшего унижения.
Объективный и педантичный до наивности бытописатель Петербурга начала двадцатых годов камер-юнкер герцога Голштинского Берхгольц предлагает нам удивительные свидетельства: "…все сенаторы, заседавшие поутру в Сенате, имели приказание не снимать там масок… До сих пор еще все члены императорских коллегий обязаны по утрам являться на службу в масках, что мне кажется неприличным, тем более что многие из них наряжены так, как вовсе не подобает старикам, судьям и советникам: но в этом случае все делается по старой русской поговорке: "да будет царская воля""[14].
Знаменитый князь Репнин отказался исполнить каприз Ивана Грозного, отказался надеть маску — личину, и был в наказание зарезан. Но и угроза смерти не подвигла его поступиться достоинством.
Полтора века самодержавия сильно расшатали гордость русской аристократии, обескровили ее здоровую оппозиционность. Петровские вельможи безропотно носили и шутовские личины, и маскарадные костюмы не только во время забав, но и в Сенате, в коллегиях.
Пушкин писал о Петре: "История представляет около его всеобщее рабство… Впрочем, все состояния, окованные без разбора, были равны пред его дубинкою"[15].
Любой офицер мог быть подвергнут публичной порке. Как записал тот же Берхгольц, "одного поручика, состоявшего при императорском дворе, отослали на галерный двор и перед тем жестоко высекли". Есть у него и другие свидетельства о телесных наказаниях гвардейских офицеров.
Кроме равенства перед дубинкою — равенства перед наказанием — было равенство перед унижением. И не нужно этого недооценивать. Попрание человеческого достоинства и месть за это — одни из сильнейших двигателей исторических переворотов. Это чувство способно охватить общество сверху донизу. Ненависть российского крестьянства к дворянству, к помещикам вызвана была отнюдь не только экономическими причинами и не только жестокостью отдельных господ. Само по себе положение безответного раба было нестерпимо унизительно для крестьянина, часто по-человечески презиравшего своего барина. Ничто так не стимулирует ненависть, как некомпенсированное чувство унижения.
Во времена пугачевщины, равно как и в 1917 году, русское дворянство (а вместе с ним и весь образованный слой) расплачивалось за унижение собственного народа — расплачивалось без разбора правых и виноватых. Русские революции в огромной мере замешены были на яростном чувстве человеческой обиды, копившейся поколениями…
Любой вельможа, за очень небольшим исключением, мог быть лично избит царем. Иногда за провинность, иногда просто под горячую руку. Никакие заслуги не спасали от унижения.
Вспомним, что эти люди хлебнули воздуха Европы, узнали, каков статус европейского аристократа, дворянина и даже мещанина.
Но не менее важным, конечно же, был постоянный страх за свою жизнь. Вопль генерал-прокурора Сената Ягужинского в 1730 году: "Долго ли нам терпеть, что нам головы секут!" — в концентрированной форме выражал тоскливую обиду целой социально-политической группы, верно служившей царю, но не ощущавшей себя в безопасности ни единого дня.
Можно возразить — Петр без вины не наказывал. Но, во-первых, по доносу, по навету — а Петр поощрял и культивировал доносительство — любой мог подвергнуться розыску на дыбе. А во-вторых, и это самое главное, встает отчаянный вопрос: почему они воровали, расхищали казну, растаскивали государство, которое сами же и строили?! Почему несметно богатый Меншиков, беззаветно преданный своему государю, был крупнейшим казнокрадом и саботажником?
Преступления против государства нарастали как снежная лавина, вовлекая и тех, кто призван был с этими преступлениями бороться.
Тот же Берхгольц, глядя со стороны, с простодушным изумлением рисует удивительные ситуации: "В тот же день, после обеда, я ездил с некоторыми из наших в Русскую слободу смотреть князя Гагарина, повешенного недалеко от большой новой биржи. Он был прежде губернатором всей Сибири и делал, говорят, очень много добра сосланным туда пленным шведам, для которых, в первые три года своего управления, истратил будто бы до 15 000 рублей собственных денег. Его вызвали сюда, как говорят, за страшное расхищение царской казны. Он не хотел признаваться в своих проступках и потому несколько раз был жестоко наказываем кнутом… Он был повешен перед окнами Юстиц-коллегии, в присутствии государя и всех своих здешних знатных родственников. Спустя некоторое время его перевезли на то место, где я видел его висящим на другой, большой виселице. Там, на обширной площади, стояло много шестов с воткнутыми на них головами, между которыми, на особо устроенном эшафоте, виднелись головы брата вдовствующей царицы и еще четырех знатных господ. Говорят, что тело этого князя Гагарина, для большего устрашения, будет повешено в третий раз по ту сторону реки и потом отошлется в Сибирь, где должно сгнить на виселице; но я сомневаюсь в этом, потому что оно теперь уже почти сгнило… Он был одним из знатнейших и богатейших вельмож в России"[16].
Разумеется, Берхгольц не может взять в толк причин, по которым богатейший Гагарин занимается казнокрадством, прекрасно зная, что может с ним случиться.
Но голштинский камер-юнкер и не пытается разгадать эту страшную загадку. Он только делает вывод, что судьба Гагарина "может для многих служить примером; она показывает всему свету власть царя и строгость его наказаний, которая не отличает знатного от незнатного".
Почему они воровали — богатые, взысканные милостями царя, наделенные обширными поместьями?!
Петр относил этот парадокс на счет порочности человеческой натуры. Он полагал, что хорошо налаженная система контроля и наказания все исправит. Он ввел институт фискалов, разнообразные способы контроля…
Гагарина казнили в июле 1721 года.
Система контроля все совершенствовалась и разрасталась.
В январе 1724 года казнили того, кто должен был всех заставить блюсти государственный интерес, — обер-фискала Нестерова, этого рыцаря государственного надзора.
Берхгольц писал: "Поутру возвещено было с барабанным боем, что на другой день на противоположной стороне Невы, против биржи, будут совершены разные казни. Говорят, что одна из них ожидает обер-фискала Нестерова… В 9 часов утра я отправился на ту сторону реки, чтобы посмотреть на назначенные там казни. Под высокой виселицей (на которой за несколько лет сначала повесили князя Гагарина) устроен был эшафот, а позади его поставлены четыре высоких шеста с колесами, спицы которых на пол-аршина были обиты железом. Шесты эти предназначались для воткнутия голов преступников, когда тела их будут привязаны к колесам. Первый, которому отрубили голову, был один фискал, клеврет обер-фискала Нестерова, служивший последнему орудием для многих обманов. Когда ему прочли его приговор, он обратился лицом к церкви в Петропавловской крепости и несколько раз перекрестился, потом повернулся к окнам Ревизион-коллегии, откуда император со многими вельможами смотрел на казни, и несколько раз поклонился; наконец один, в сопровождении двух прислужников палача, взошел на эшафот, снял с себя верхнюю одежду, поцеловал палача, поклонился стоявшему вокруг народу, стал на колени и бодро положил на плаху голову, которая отсечена была топором. После него точно таким же образом обезглавлены были два старика. За ними следовал обер-фискал Нестеров, который, говорят, позволял себе страшные злоупотребления и плутни, но ни в чем не сознался, сколько его ни пытали и ни уличали посредством свидетелей и даже собственных его писем. Это был дородный и видный мужчина с седыми, почти белыми волосами. Прежде он имел большое значение и был в большой милости у императора, который, говорят, еще недавно отдавал ему справедливость и отзывался о нем как об одном из лучших своих стариков докладчиков и дельцов. Давая ему место обер-фискала, государь в то же время даже наградил его большим числом крестьян, чтоб он мог прилично жить и не имел надобности прибегать к воровству. Тем не менее, однако ж, он неимоверно обворовывал его величество и страшно обманывал подданных, так что сделал казне ущербу всего по крайней мере до 300 000 рублей… Его заживо колесовали, и именно так, что сперва раздробили ему одну руку и одну ногу, потом другую руку и другую ногу… Наконец его, все еще живого, повлекли к тому месту, где отрублены были головы трем другим, положили лицом в их кровь и тоже обезглавили"[17].