Работа реалистического писателя над языком его действующих лиц обыкновенно начинается с записи услышанных в жизни слов, которые затем прикрепляются к определенным персонажам того или иного произведения. Так, например, входит в язык Платона Михайловича Горича досадливое выражение: «Эх, матушка!» Так же «подслушивает» множество «словечек» и Л. Толстой. Собрав во время пребывания на каторге громадный фонд простонародных слов и выражений, Достоевский широко использует его в «Селе Степанчикове», «Записках из Мертвого дома» и других произведениях послекаторжного периода. В записные книжки Чехов вносит ряд записей, которые впоследствии будут им использованы: ругательство «Скважина!» («Юбилей»), выражение «Волнение векселей» (в повести «Три года») и т. д. Любопытен рассказ Куприна о Чехове, который вспоминал давно умершего московского поэта и его сожительницу. «Как же, отлично помню, — говорил А. П., весело улыбаясь, — в пять часов к нему всегда входила эта женщина и спрашивала: «Лиодор Иваныч, а, Лиодор Иваныч, а что, вам не пора пиво пить?» Я тогда же неосторожно сказал: «Ах, так вот откуда это у вас в «Палате №6»!» — «Ну, да, оттуда», — ответил А. П. с неудовольствием».
Одновременно с этим «первоначальным накоплением» различных «словечек» писатель-реалист обращается к определенным жизненным моделям, с которых писатель рисует своих персонажей и речь которых привлекает его внимание. Так, Некрасов не только присматривался к жизненной драме встреченной им крестьянки Орины, но и прислушивался к ее языку: «я несколько раз делал крюк, чтобы поговорить с ней, а то боялся сфальшивить». Так Тургенев интересовался не только взглядами, но и речью доктора Д.; писатель заставлял свой прототип вести воображаемые разговоры и внимательно вслушивался в содержание его речей и его манеру выражаться: «Лицо Базарова меня... мучило. Говорю с кем-нибудь, а сам придумываю, что бы сказал мой Базаров. Когда я читаю, он шепчет мне на ухо свои мнения о прочитанном; когда я иду гулять, он высказывает свои суждения о всем, что бы я ни услышал и ни увидел». У Тургенева была заведена даже «вот какая большая тетрадь предполагаемых разговоров à la Базаров», по которой он усваивал себе индивидуальный речевой стиль своего героя.
Шишкову «в свое время приходилось встречаться в тайге с бродягами каторжниками и прочим людом. Много слышал от них мудрых слов и фраз. Например: «Бедному умереть легко, стоит только защуриться». Такой золотой фразы, — добавлял Шишков, — вы не найдете ни у Даля, ни в афоризмах Шопенгауэра, эта фраза есть тема для большой книги».
Как ни велико значение подобной языковой модели, писателю в большинстве случаев приходится домысливать речевые особенности, сплавляя между собой язык различных моделей, то есть осуществлять здесь ту же синтетическую работу, что и в создании образа. Работа эта часто проделывается писателем непроизвольно, «интуитивно».
Припомним здесь замечательный разговор Доде с Гамбеттой. Фраза Доде: «Когда я не говорю, я не думаю», которая некоторым могла показаться карикатурной, оказалась полнейшей языковой реальностью: Гамбетта сам слышал ее в тот же день в совете министров от одного южанина. Таким образом, Доде «угадал» здесь то, что другой мог бы получить только путем терпеливого наблюдения. Этот интереснейший случай свидетельствует о том, какие богатые результаты может приносить работа писателя над языком персонажей.
Отыскание верной речи персонажа — результат не только наблюдений, но и эксперимента. Исторический писатель заставляет своих героев, по формуле А. Н. Толстого, «говорить слова, которых они, может быть, не говорили, но могли сказать». Как бы продолжая эту мысль Толстого, Фурманов писал: «Одни слова были сказаны, другие могли быть сказаны — не все ли равно?»
Писателю не сразу удается уловить языковой стиль действующего лица. На ранних этапах творчества ему нередко приходится преодолевать болезни языкового «фотографизма», копирования внешних речевых особенностей модели. Так, например, Некрасов в раннем стихотворении «В дороге» уснащает речь ямщику рядом слов и выражений — «слышь-ты», «ста» и т. д., стремясь тем самым подчеркнуть простонародный говор своего героя. Этот языковой примитивизм очень скоро был преодолен самим Некрасовым, к нему не возвращалась и передовая русская литература. «Посмотрите, — говорил Серафимович, — у Толстого ведь нет этого назойливого, сгущенного народного говора, а мужики у него живые. Дело не во внешних ухищрениях речи, а в убежденной внутренней постройке человека». Чехов уже в 80-е годы подчеркивал, что «лакеи должны говорить просто, без пущай и без теперича».
Обращение к черновым рукописям даже самых значительных авторов показывает, какого труда стоит им разыскание верного речевого стиля персонажа. Объясняясь с Пьером после его дуэли с Долоховым, Элен в черновой рукописи «Войны и мира» заявляет: «И редкая та жена, которая с таким мужем не взяла бы себе любовника». В беловой рукописи этого романа будет добавлено «а я не взяла», и эти четыре коротких слова придадут словам Элен правдоподобие и убедительность: ведь для нее характерны не только развращенность, но и стремление соблюсти декорум супружеской верности. В ранней редакции «Анны Карениной» героиня употребляет архаизм, совершенно не свойственный ни ее социальному положению, ни ее характеру: «Я брюхата, сказала она тихо». В рукописях одной из дальнейших глав романа мы встречаем обращение Анны к швейцару Каренина («Здравствуй, Капитоныч, я к сыну пришла»), опять-таки не вяжущееся с ситуацией, в которой оно произнесено. Анне незачем говорить это «в лоб» старику швейцару, который и без того понимает причины ее появления. В окончательной редакции оба обмениваются друг с другом малозначащими репликами, и это гораздо более соответствует напряженности ситуации.
Язык персонажа вообще давался Толстому не без труда: он должен был согласиться с замечанием Некрасова о том, что язык его маркера «не имеет ничего характерного», и, несомненно, учел эту свою раннюю неудачу. Характерны внимание, с каким Толстой конструирует впоследствии родственные друг другу системы языковых средств Платона Каратаева[98] и Акима из «Власти тьмы», и та характеристика, которую он в одной своей беседе дал речи этого праведного крестьянина-отходника: «Да, он неказист вообще и в речи неказист, хочет сказать много и понимает много, а слов настоящих не знает, вот язык его и не слушается».
От известных неудач на этом трудном пути не уберегся и такой мастер характеристической русской речи, как А. Островский. «Мы теперь... — писал он А. Д. Мысовской, — считаем первым условием художественности в изображении данного типа верную передачу его образа выражения, т. е. языка и даже склада речи, которым определяется самый тон роли».
Островскому не всегда удавалось подниматься на высоту собственных требований к языку. Так, он не сумел придать естественность речи Вышневского и его жены, и Писемский имел основания назвать их поэтому «совершенными гробами». Наоборот, языковой стиль Кукушкиной и ее дочерей, Юсова, Белогубова и других «характерных» персонажей был сразу определен драматургом. Сравним с этим язык персонажей «Грозы», в которой на фоне резко индивидуализированной речи Кабанихи, Тихона, Катерины и других действующих лиц драмы выделяется смутный для самого Островского язык Бориса, очевидно давшийся автору «Грозы» с немалым трудом.
Правда, такие случаи у Островского немногочисленны и не мешают ему оставаться великолепным мастером живой русской речи, подчас характеризующей героя лучше, чем его поступки.
В работе над языком персонажа писатель стремится соблюсти не только социальную, но и психологическую характерность этой речи. Исключительно внимателен к этой стороне дела Достоевский, в записных книжках которого запечатлено настойчивое стремление к психологической индивидуализации персонажной речи. Известно, как саркастически высмеивал Достоевский записывание «словечек», приводящее к тому, что действующие лица писателя начинают разговаривать «эссенциями», диковинными, но явно нарочитыми словами и оборотами. «Знаете ли вы, что значит говорить эссенциями? Нет? Я вам сейчас объясню. Современный «писатель-художник», дающий типы и отмежевывающий себе какую-нибудь в литературе специальность (ну, выставлять купцов, мужиков и пр.), обыкновенно ходит всю жизнь с карандашом и с тетрадкой, подслушивает и записывает характерные словечки; кончает тем, что наберет несколько сот нумеров характерных словечек. Начинает потом роман, и чуть заговорит у него купец или духовное лицо — он и начинает подбирать ему речь из тетради по записанному. Читатели хохочут и хвалят, и уж, кажется бы, верно: дословно с натуры записано, но оказывается, что хуже лжи, именно потому, что купец или солдат в романе говорят эссенциями, т. е. как никогда ни один купец и ни один солдат не говорит в натуре».