В нашей семье существовала сильная система контроля, но большей частью мы обходились без слов. Воскресный день означал церковь, а не игру. Религиозные обряды были частью любой трапезы. И постоянный поток людей из околосемейной орбиты. Дочь одной из близких подруг мамы жила с нами несколько лет после смерти своей матери. Сирота из Бруклина приезжал жить у нас каждое лето. Женщина, больная астмой, которую я так и не научился называть по имени, около года жила с нами, не знаю, почему. Соседка, у которой муж умер от рака, пробыла у нас около шести месяцев, приходя в себя после потери. У нас было нечто вроде приюта для окрестных жителей. Сейчас мне это представляется своего рода психотерапией, а тогда было чем-то в порядке вещей.
Непрофессиональные психотерапевты моего детства
Возможно, первым моим непрофессиональным психотерапевтом был щенок, появившийся, когда мне было два или три года. Он стал воплощением моей безопасности, посредником между грудью моей матери, ее личностью и мной самим. Вскоре появился мой младший братик, затем — старший мальчик-сосед, за которым я шел по дороге в школу. Потом произошел негативный перенос на группу одноклассников, из которой я чувствовал себя исключенным. Вслед за этими «агентами изменения» быстро появляются другие: моя фантазия о Боге как о приемном родителе, отец моего отца — старик, который с удовольствием учил меня играть в шашки, и мать отца, которой я был нужен для мелких поручений, а она платила мне за это нежностью и теплом. И, как это бывает почти у каждого человека, осуществился мой негативный перенос на мать, и пришлось использовать отца, чтобы выйти из индуцированного ею гипноза, — вот простой пример непрофессиональной помощи для изменения.
Странным образом и сама ферма оказалась психотерапевтом: почва матери-природы — всегда питающая, успокаивающая, безопасная. От фермы мой перенос (эмоциональный вклад) перемещался к приемному сыну соседа, затем становился негативным переносом на учителя физкультуры, который издевался над моей физической неловкостью.
Оглядываясь на прошлое, я нахожу и семена подростковой шизофрении: моменты, когда я охочусь вдвоем с собакой, гарпуном ловлю рыбу в одиночестве, взрывами прокладываю канавы на поле, зарываюсь в стог сена, гоняю целый день на тракторе, не видя ни одного человека. Все эти детские переживания наполнены одиночеством, они приготовили меня к еще большему одиночеству жизни в городе. Четыре года в старших классах я провел, большею частью замкнувшись в своем собственном мире. Иногда я находил друга, но отношения наши были обычно фрагментарными. Я жил в какой-то немой пустоте, похожей на кататонию. Помню, однажды я шел по улице из школы и увидел идущего навстречу одноклассника. Я постарался, встретившись, хотя бы улыбнуться, но не посмел поздороваться.
Продолжая учебу в колледже, я сознательно решил вырваться из этого мучительного одиночества. И подобное решение тоже стоит в ряду прыжков на качественно новый уровень — таких как наш переезд в город, например. Будучи старшекурсником, я выбрал одного парня, выдающегося своим интеллектом, и другого, самого социально уважаемого, и создал союз, который просуществовал до окончания учебы в колледже (пока я не стал студентом-медиком). Я как будто создал команду ко-терапевтов, чтобы вырваться из своего одиночества. Учась в школе и в колледже, я жил с родными, но в день моего поступления в медицинский в Сиракузах они вернулись на ферму. Я оказался один, предоставленный самому себе. Я мыл посуду, чтобы оплатить жилье и еду, и совсем не знал, чем платить за учебу. И, как мне виделось сквозь дымку тревоги, начинал учиться медицине среди совершенно чужих людей.
После медицинского института: поворотная точка
В те дни не существовало ясного отличия между интернатурой и стажировкой. По окончании института мы два-три года продолжали обучение, и при этом приходилось работать в самых разных местах. Одним из самых противных мест был отель на Шестой Авеню. Он вы-глядел, как обычный бордель: пышная обстановка, служащие-мужчины в модной форме, женщины в нижнем белье, блуждающие из комнаты в комнату. Мэри вызвала меня по поводу боли в животе — у нее была какая-то инфекция. К моему удивлению, она воскликнула: «Привет, Карл», — как только я положил шляпу на стол, опасаясь, как бы туда не напрыгали блохи.
Оказалось, я осматривал ее в больнице шесть недель назад, где она трое суток лечилась от острой гонореи. Она попросила меня поговорить и с ее мужем. Это было для меня тогда внове — возможно, моим самым первым психиатрическим интервью. Они беспокоились о своих сексуальных взаимоотношениях, а я, лишь год назад окончивший учебу и только приступивший к акушерству и гинекологии, не был достаточно зрелым и сознательным, так что мне оставалось сидеть и, открыв рот, слушать, как они говорили о сексе. Это засело в моей памяти и посейчас, поскольку на следующее утро я прочитал на первой странице газеты страшную новость, что ее муж убит в гангстерской разборке.
Когда мы забрали Мэри в больницу и договорились с шофером вернуться за хозяйкой заведения, умиравшей от цирроза печени, мне казалось, что я никогда не брошу акушерство и гинекологию. Проведя три сотни крупных операций, около года занимаясь «зелеными девочками» (так называли девушек-подростков, зараженных венерическими заболеваниями), я считал себя неплохим хирургом. Я готовился провести остаток жизни в небольшом городке, принимая роды, возможно, работая также и общепрактикующим врачом, хотя хорошо представлял себе сложности этой специальности. До открытия антибиотиков лечение женской гонореи иногда занимало несколько месяцев больничного режима. «Зеленых девочек» помещали в большую палату на верхнем этаже госпиталя на Ист-Ривер. Моей задачей было гасить у них излишнее возбуждение, способствующее обострению болезни. Череда операций и послеоперативное лечение напоминали ферму: тяжелая работа с утра и до позднего вечера. С другой стороны, я, деревенский парень из благочестивой семьи, дошел до того, что занимаюсь бродвейскими девками, желающими, чтобы их оперировали только у нас, поскольку мы делали особый разрез ниже линии лобковых волос, благодаря чему, вернувшись на сцену, они могли не бояться, что их осмеют, увидев послеоперационные швы. Джеймс Ричи, мой начальник, появлялся в семь утра, в пижаме и халате. Он был нашим кумиром. Он мог всю ночь писать «Генеалогию гинекологии», а днем наблюдать за нашими операциями. Я помню шок, пережитый в первый день.
Он сказал: «Встань с другой стороны. Ты будешь не ассистировать мне, ты сам будешь делать операцию».
Я ответил: «Не могу, боюсь, да и не умею».
«Все нормально, — успокоил он. — Я встану на эту скамеечку сзади тебя и буду наблюдать через твое плечо. Я позабочусь о каждом твоем движении». Это был великий учитель, который научил меня многому в понимании людей. Фактически он, быть может, один из первых моих психотерапевтов!
А другой важнейший опыт связан с неудачной плановой операцией. Одна из 50 женщин, которых мы трижды в неделю видели в клинике, страдала от неподдающейся лечению хронической боли. Уже пять-шесть лет каждый менструальный период превращался для нее в ад. Ее знала вся клиника, и ничто не могло ей помочь. В конце концов шеф решил удалить у нее матку, чтобы остановить боль.
Это была моя работа — обычная операция. Я никогда не встречал ее мужа или детей, только ее тело и ее боль. Операция успешно закончилась через полчаса или вроде того. Врач-интерн накладывал швы; анестезиолог, как обычно, снял пакет с эфиром с аппарата, чтобы омыть легкие пациентки кислородом. Внезапно машина взорвалась! Кошмар! У пациентки изо рта потекла кровь, а через четыре часа она скончалась. Никто не знал, почему, откуда взялась электрическая искра, но женщина была мертва. И я подозреваю, что ее смерть унесла мое желание продолжать по окончании стажировки специализацию в этой области медицины.
Тогда я решил один год поучиться в психиатрической больнице и уже никогда больше не возвращался к акушерству и гинекологии.
Начало психиатрической карьеры
Дни, проведенные в психиатрическом госпитале в Сиракузах — 3 палаты, 60 коек и три сотрудника, отвечающие за лечение пациентов, которых можно вернуть домой, — были днями знакомства с городом. Я с удовольствием работал в клинике нейросифилиса. В те дни лечили только трипарсимидом (если не считать метода искусственного повышения температуры), и лечению всегда угрожали такие последствия, как слепота и желтуха. Сначала я смотрел на психически больных людей как на курьез. Часто я вспоминаю алкоголика, который рассказывал: «На постели сидел большой белый медведь, и, хотя я и знал, что он ненастоящий, пришлось звать сестру, потому что он был совсем как настоящий». Или шизофреника, утверждавшего, что «они» стреляют в него из автомата через лампочку. Мое материнское поведение заставило разбить лампочку, что его отнюдь не успокоило. Реальность не имела отношения к мыслям и переживаниям человека, в которого стреляют.