разрешить порожденные им противоречия. Если проявляющийся в фантазии бреда мир подчиняет своей власти породившее его сознание, то это не потому, что оно само тонет в нем, не потому, что там оно лишается возможностей бытия, но лишь потому, что мир, отчуждая свою свободу, обречен на безумие (folie). Болезное сознание не входит в бредовый мир, связываясь в нем с неким воображаемым принуждением; но, подвергаясь реальному принуждению, погружается в болезненный мир, где, не признавая того, вновь это же реальное принуждение обретает, поскольку именно в нашем желании ускользнуть от него мы уходим от реальности. Пример шизофрении весьма убедителен: мы много говорим о современной шизофрении, связанной с миром машин и с исчезновением непосредственных эмоциональных отношений между людьми. Эта взаимосвязь, несомненно, существует, и не случайно, что болезненный мир в наши дни так же часто обретает вид мира, в котором механистическая рациональность исключает беззаботную и непрерывную спонтанность эмоциональной жизни. Но было бы абсурдом утверждать, что современный человек машинизирует свой мир, потому что демонстрирует шизофренический мир, в который погружается; в корне неправильно говорить, что он — шизофреник, поскольку для него это единственный способ избежать принуждения в реальном мире. Действительно, если человек оказывается отчужден от своей собственной техники (technique), если он не может разгадать человеческого и живого значения в продуктах своей собственной деятельности, если экономические и социальные детерминации ограничивают его, лишая родины в этом мире, он живет в конфликте, предполагающем возможность шизофренического синдрома. Чужой для мира реального, он обращается к «приватному миру», который больше не может гарантировать никакой объективности; однако, покорившись принуждению этого реального мира, он переживает универсум, в который сбегает, как свой жребий. Современный мир делает возможной шизофрению не потому, что его техники (techniques) бесчеловечны и абстрактны, но поскольку человек реализует свои техники так, что больше не может опознать в них себя. Только реальный конфликт условий существования может иметь значение для парадоксальной структуры шизофренического мира.
В заключении можно отметить, что не прибегая к софизмам, невозможно рассматривать психологические измерения болезни независимо друг от друга. Конечно, мы можем связывать психическое заболевание с человеческой эволюцией, психологической и индивидуальной историей, формами существования. Но мы не должны путать эти различные аспекты болезни с ее реальными истоками, если только не желаем прибегать к мифическим объяснениям, подобно эволюции психологических структур, теории инстинктов или экзистенциальной антропологии. На самом же деле, лишь в истории мы можем найти условия возможности психологических структур; и, систематизируя все только что сказанное, можно согласиться с тем, что болезнь в своей актуальности несет регрессивные аспекты — поскольку наше общество больше не способно разобраться в собственном прошлом; аспекты конфликтной амбивалентности — поскольку оно не может ориентироваться в настоящем; наконец, предполагает рождение патологического мира — поскольку общество все еще не может распознать смысла своей деятельности и своего будущего.
Психология конфликта
Противоречия опыта, которые индивид приносит из своей среды, не исчерпывают в достаточной степени реальности психической болезни. Во-первых, очевидно, что не всякий индивид, замечающий эти противоречия, болен, и что они могут оставаться на уровне социальных структур, не затрагивая реальности его психологической жизни. Во-вторых, даже в том случае, когда эти противоречия входят в психологическую жизнь индивида, это не обязательно приводит к болезни. Напротив, их осознание толкает к постижению собственной психологической жизни, предотвращая патологические последствия, доказательством чему, несомненно, является тот факт, что психическая болезнь никогда не встречается реже, чем в военное время, по крайней мере в формах, требующих интернирования или медицинского вмешательства [117]. Болезнь в ее специфике размещается, таким образом, между противоречием в структурах социального опыта и ясным осознанием этого противоречия — она располагается в зоне, где противоречие переживается не в сознании, а в формах конфликта.
Болезнь, стало быть, зависит от двух групп условий: социальных и исторических — укореняющих психологические конфликты в реальных противоречиях среды, и психологических — трансформирующих конфликтное содержание опыта в конфликтную форму реакции. Именно этот переход исторического противоречия в патологическое и нужно теперь исследовать.
* * *
Физиология Павлова представляет собой, по большей части, экспериментальное исследование конфликта. Рефлексология показала, что любая активность нервной системы одновременно предполагает единство и противостояние двух процессов: возбуждения и торможения. К примеру, у животного вызывают слюноотделение, присоединяя к безусловному возбуждению (пищей), возбуждение определенной точки тела. Однако можно достичь того же результата, добившись возбуждения в точке, относительно удаленной от предыдущей, тогда все пространство тела становится рефлексогенным; процесс развития условного рефлекса распространяется на весь организм, его нервные структуры и управляющую ими кору. Но если мы вновь возобновляем воздействие на первоначальную точку, мы видим, как рефлексогенная зона рефлексирует, сужается и, в конце концов, стабилизируется в непосредственной близости от возбуждаемой точки. Более того, области, которые были охвачены возбуждением, перестают теперь входить в процесс распространения условного рефлекса. По краю зоны возбуждения проходит зона торможения, ограничивающая ее и постепенно отражающая рассеяние. Пространственная целостность нервных структур есть, следовательно, сложная совокупность зон возбуждения и торможения в их связи и противостоянии друг другу. Так же обстоит дело и с темпоральной целостностью: если мы в рефлексе слюнотечения не подкрепляем условную стимуляцию светом безусловным возбуждением (пищей), связь утрачивается и рефлекс угасает. Когда хотят вызвать в той же области рефлекс того же типа, он в этой зоне не распространяется; период возбуждения сменяет фаза торможения, ограничивающая его временные рамки.
Нервная система в своей целостности, таким образом, представляется как единство, в котором противостоящие друг другу процессы возбуждения и торможения уравновешены: каждый очаг возбуждения обрисовывается и сдерживается бахромой торможения, каждая фаза возбуждения ограничена сменяющей ее фазой торможения. Так формы активности нервной системы составляют ансамбли, индивидуализирующиеся в своей пространственной структуре и временном развертывании; внутренняя диалектика возбуждения и торможения, не разрушая функционального единства организма, придает им связность, делающую возможным их обособленный анализ, но как взаимосвязанных структур активности. Они принадлежат к самым обширным и стабильным из этих структур — тем, которые детерминируют общую активность индивида и которым Павлов дает название динамического стереотипа.
Но еще более значимо то, что в основе единства возбуждения и торможения лежит именно внутренняя связность. Речь идет о двух процессах, которые противостоят друг другу и которые общий внешний характер сделал бы друг к другу несводимыми; один существует лишь по отношению к другому, и взаимность их действия является завершенной. Их пространственная локализация, темпоральная определенность, сила их динамизма не могут анализироваться отдельно друг от друга — необходима единая интерпретация, поскольку оба термина в своем противостоянии связаны воедино; возбуждение и торможение нуждаются друг в друге, так что детерминация схемы