в жизни воздействует как жуткое, действует точно так же и в поэзии. Но и в этом случае поэт способен увеличить и умножить жуткое, далеко выходя за пределы меры, возможной в переживании, допуская совершение таких событий, которые или вообще не наблюдаются в действительности, или наблюдаются очень редко. Тут он показывает нам наши считающиеся преодоленными суеверия; он обманывает нас, суля нам привычную действительность, а затем все же переступая ее пределы. Мы реагируем на его вымыслы так, как реагировали бы на происшествие с нами самими; когда мы замечаем обман, уже слишком поздно, поэт успел достичь своего намерения, но я вынужден утверждать: он не добился чистого впечатления. У нас остается чувство неудовлетворенности, разновидность неприязни из-за пережитого обмана, который я особенно отчетливо ощутил после чтения рассказа Шницлера [50] «Предсказания» и от подобных заигрывающих с чудесами произведений. Поэт имел в распоряжении средство, с помощью которого мог уклониться от нашего возмущения и одновременно улучшить условия для достижения своих намерений. Это средство заключается в том, что он долго не позволял нам догадаться, какие предположения он, собственно, избрал для вымышленного им мира, или искусно и хитро уклонялся до самого конца от такого решающего объяснения. Но в целом здесь налицо ранее объявленный случай: воображение создает новые возможности чувства жуткого, которое вылилось бы в переживание.
Все это разнообразие относится, строго говоря, только к жуткому, возникающему из преодоленного. Жуткое из вытесненных комплексов более устойчиво, оно сохраняется в вымысле – независимо от условий – таким же жутким, как и в переживании. Другое жуткое, жуткое от преодоленного, проявляет этот характер в переживании и в вымысле, стоящем на почве материальной действительности, но может терять его в вымышленной, созданной поэтом действительности.
Общеизвестно, что вольности поэта, а тем самым и преимущества вымысла в возбуждении или в сдерживании чувства жуткого не исчерпываются вышеприведенными замечаниями. К переживанию мы относимся, в общем-то, пассивно и подчиняем воздействию вещественного. Но с поэтом мы особым образом сговорчивы; благодаря настроению, в которое он погружает нас, с помощью ожиданий, которые в нас пробуждает, он способен отвлечь наш эмоциональный процесс от одного результата и настроить на другой, а на основе одного и того же материала способен достичь зачастую очень разнообразных впечатлений. Это все уже давно известно и, вероятно, было обстоятельно обсуждено профессиональными эстетиками. В эту область исследования нас завели не наши намерения, а попытка объяснить противоречия некоторых примеров нашему объяснению жуткого. К отдельным из этих примеров мы по этой причине хотим вернуться.
Ранее мы спрашивали, почему отрубленная рука в «Сокровище Рампсенита» не производит жуткого впечатления, как, скажем, в «истории об отрубленной руке» Гауфа. Теперь вопрос кажется нам более важным, так как мы осознали большую устойчивость жуткого из источников вытесненного комплекса. Можно легко найти ответ. Он гласит: в этом рассказе мы сосредоточиваемся не на чувствах принцессы, а на великолепной изворотливости «ворюги». Видимо, при этом принцесса не может обойтись без чувства жуткого; мы даже сочтем достоверным, что она упала в обморок, но не чувствуем никакой жути, так как поставили себя не на ее место, а на место другого человека. Благодаря иному стечению обстоятельств мы обходимся без жуткого впечатления в фарсе Нестроя [51] «Растерзанный», когда рябой, схвативший убийцу, видит, как из западной двери, с которой он снял покрывало, поднимается предполагаемый призрак убитого, и отчаянно кричит: «Я ведь убил только одного!» Для чего это чудовищное удвоение? Мы знаем предварительные обстоятельства этой сцены, не разделяем ошибку «растерзанного», и поэтому то, что для него безусловно является жутким, на нас действует неотразимо комично. Даже «настоящий» призрак, подобный «Кентервильскому привидению» в рассказе О. Уайльда, должен лишиться всех своих притязаний, по крайней мере претензии возбуждать ужас, когда поэт позволяет себе шутить, иронизировать и подтрунивать над ним. Итак, в мире вымысла эмоциональное впечатление может быть независимым от выбора материала. В мире сказки чувство страха, а следовательно, и жуткое чувство вообще не должно возникать. Мы понимаем это и поэтому даже не замечаем поводов, при которых было бы возможно что-то подобное.
Об одиночестве, безмолвии и темноте мы не в состоянии сказать ничего, кроме того, что это на самом деле факторы, с которыми у большинства людей связан никогда полностью не угасающий детский страх. Психоаналитическое исследование имело дело с проблемой последнего в другом месте.
В духе времени о войне и смерти
1. Разочарование от войны
Захваченные вихрем этого военного времени, односторонне информированные, не отдалившиеся от огромных перемен, уже происшедших или начинающих происходить, не предчувствующие вырисовывающегося будущего, мы сами сомневаемся в смысле обрушившихся на нас впечатлений и в ценности сформировавшихся у нас мнений. Нам кажется, будто еще никогда ни одно событие не разрушало так сильно драгоценное достояние человечества, не приводило в замешательство так много самых светлых умов, не унижало так основательно возвышенное. Даже наука утратила свое бесстрастие и объективность; донельзя ожесточившиеся служители ее пытаются извлечь свое оружие, чтобы внести вклад в борьбу с врагом. Антрополог обязан считать противника неполноценным и дегенеративным; психиатр – диагностировать его духовные или психические расстройства. Но, скорее всего, мы воспринимаем зло настоящего времени непомерно остро и не вправе сравнивать его со злом иных времен, нами самими не пережитое.
Одиночка, не ставший солдатом и, стало быть, частичкой огромного военного механизма, ощущает запутанность своих ориентиров и скованность своей работоспособности. Полагаю, он будет приветствовать любой, даже маленький намек, который поможет ему разобраться хотя бы в собственном внутреннем мире. Среди факторов, которые извиняли жалкое психическое состояние людей, оставшихся у домашнего очага, и овладение которыми ставит перед ними весьма сложные задачи, хотел бы здесь выделить и обсудить два: разочарование, вызванное этой войной, и изменившуюся установку к смерти, к которой она – как и любые другие войны – подталкивает нас.
Когда я веду речь о разочаровании, каждый сразу понимает, что под этим подразумевается. Не обязательно быть сердобольным мечтателем, чтобы, сумев понять биологическую и психологическую необходимость страдания для психоэкономики человеческой жизни, все же позволять себе осуждать войну за ее цели и средства и желать прекращения войн. Правда, признавали, что войн нельзя избежать, пока народы живут в очень различных условиях, пока у них резко расходятся ценности индивидуальной жизни и пока разделяющая их неприязнь представляет собой весьма сильные движущие силы души. Итак, нужно было быть готовыми к тому, что войны между отсталыми и цивилизованными народами, между человеческими расами, различающимися друг от друга цветом кожи, более того, войны с малоразвитыми или опустившимися народностями