Чванливый не может спокойно радоваться тому, что имеет; только зависть окружающих умиротворяет его душу. Эта пристрастная, неприятная потребность в других людях выдает одиночество чванливой натуры. Несмотря на внешнюю торжественную неприступность и отталкивающую заносчивость, чванливец как мало кто другой нуждается в окружающих. Чванливость — это всегда зрелище, а ведь зрелище без зрителей — бессмыслица. За эту трогательную, почти по-детски наивную потребность в других людях, простим чванливцу те неприятные ощущения и обиды, которыми он нас нередко — увы! — уязвляет. Теперь, я надеюсь, всем яснее видна его внутренняя драма, и потому будем к нему снисходительнее. Он нам не нужен; более того — неприятен, скучен и обременителен. Мы же ему необходимы. Так кто счастливее?
Если бы исчезло лицемерие, мы были бы осуждены никогда в жизни не встретить проявлений идеала. Представьте себе, что произошло бы, предайся каждый своим душевным побуждениям и стремлениям, будто они и впрямь соответствуют человеческой природе и служат достойным ее выражением. Произошел бы от этого вселенский хаос, и смешались бы языки и нравы, и пало бы изнемогшее общество, и воцарился один бесконечный неудержимый скандал.
Лицемерие предотвращает все эти беды, значительно облагораживая нашу общую жизнь; в особенности отношения служебные, международные и бытовые. Нет нужды приводить примеры благодетельного влияния лицемерия, ибо количество их необъятно. Я не хочу малым числом их невольно принизить значение этого свойства в нашей жизни, и, прежде всего, жизни общественной.
Задумаемся, в самом деле, что такое лицемерие? Это бесконечно похвальное стремление выглядеть лучше, чем ты есть; это, следовательно, устремленность к высшим проявлениям человеческих качеств. Отпетый лицемер, достигший замечательного искусства в своей душевной способности, представляет глазам окружающих ни много, ни мало, как идеальную человеческую личность. Причем он являет нам поистине универсальный идеал человеческого характера! Ведь всякий идеал конкретен: он зависит от условий общества, устоев и прочих особенностей того мира, в котором человек живет и сообразно которому выстраивает-творит свой идеал. Лицемер же способен быть совершенной личностью для любых обстоятельств и во всяком окружении. Нет такого требования к человеку, которому он не может соответствовать; нет нормы, какую он не в силах соблюсти.
Я не могу удержаться и не привести характеристику глубоко мною чтимого гения лицемерия. Он воистину великий пример всем, начинающим примерять маски: всем, кто почувствовал в себе первый толчок тяги к оборотничеству. Этот гений — один из выдающихся людей древности, великий полководец и государственный деятель Алкивиад. Плутарх пишет о нем: "Алкивиад имел особый дар привлекать к себе людей разных племен, приноравливаясь к их обычаям и образу жизни. Он мог одинаково подражать и приспособляться как к хорошему, так и к дурному. Так, в Спарте он занимался гимнастическими упражнениями, был прост, серьезен, немногословен; среди ионийцев в Малой Азии жил в роскоши, искал развлечений; во Фракии напивался до пьяна по обычаю фракийцев; в Фессалии увлекался верховой ездой; при дворе сатрапа Тиссаферна жил так пышно и богато, что удивлял даже персов, привыкших к роскоши". Нет препятствий для лицемера, и личина его всегда выражает характер среды. Будь общество хорошим и добрым, сколь благостное лицо приобрел бы лицемер! Однако, увы!
Утешимся же лицезрением лицемера, ибо идеального человека все равно не встретить. А если беспрерывно погружаться в иллюзии, творимые воображением, то можно вообще разувериться в жизни, потерять аппетит или — того и гляди — принять за идеальную личность стоящий на остановке трамвай либо придорожный столб. На что только ни способно истосковавшееся человеческое сердце! Так пусть же утешит нашу тоску искусный лицемер. ***
Исстари человечество завязло в безысходном споре: что вернее соответствует сущности человека — "казаться" или "быть"? Я же утверждаю, что между людьми есть единственный способ "быть" — это "казаться". И потому "выглядеть" — несомненно — важнее, чем "иметь в себе". Ведь основная масса контактов между людьми мимолетна, случайна, поверхностна. Наш современник, поглощенный собственными заботами, не имеет ни возможности, ни желания уделять другому пристальное внимание. А потому почти все, что один человек может дать другому, заключается в быстротекущем впечатлении. Мгновенно отражаясь в маленьких зеркалах человеческих глаз, наш ближний столь же стремительно исчезает из поля зрения. Что остается в нашей душе от него? Случайно брошенное слово, смех, деталь одежды, изгиб губ, движение руки, тон голоса, которым он обратился к нам. Вот и все, ничем больше мы не соприкоснемся с нашим ближним; ничего, кроме этих случайных следов не остается от него. Что мне за дело до сокровищ души которые остаются мне не ведомы и навсегда скрыты. Может быть, тот угрюмый человек, сидящий напротив меня, терзается болями человечества. Мне этого никогда не узнать, а вот его хмурый вид уже оказывает свое неприятное действие. Пусть лучше он улыбнется. И потому хорошо выглядеть — значит быть, значит радовать и ободрять людей, самому того не сознавая. А это и есть то ненарочитое благо, которое всего дороже, и о присутствии которого в жизни тщетно мечтает большинство людей.
Человек лицемерит не только перед другими, а в гораздо большей степени перед самим собой. И ничто он не склонен прощать менее, чем разрушение своего образа в его же собственных глазах. Не стоит видеть в этом амбициозность или глупую предвзятость, свойственную человеческому "я". Самообман играет великую созидательную роль в нашей жизни. Представьте, если бы человек всегда и во всяком случае следовал душевному состоянию, неприятному впечатлению минуты, вдруг возникшему чувству своей никчемности, глупости или подлости. Под влиянием отчаяния многие вообще потеряли бы вкус к жизни, погрузились в сумеречное состояние духа, а то и отдались различным формам безумия.
Это тем более обидно, что многие из чувств мимолетны, случайны, никак не характеризуют действительное достоинство личности и должны быть как можно скорее забыты. Но и когда они свидетельствуют истину, в них мало справедливости и милосердия. Какой же выход остается смятенной душе? Один и надежнейший — лицемерие. Человек придумывает себя, внушает себе преувеличенное мнение о себе же и, самое главное, начинает поступать в соответствии с ним. И что же, самообман раскрывается и возомнивший лишнее оказывается наказан реальным ходом дел? Ничуть не бывало! События обычно принимают такой оборот, как если бы человек в самом деле соответствовал тому, в чем он лишь делал перед собою вид. Так державшийся жизнерадостно вдруг обретает душевное спокойствие; из того, кто ведет себя уверенно, уходит страх; к беспомощному приходит чувство силы, а к отчаявшемуся — надежда. Пусть же лицемерием перед собой внушит себе человек, что он лучше, и будет поступать в согласии с образом своим, и подлинно станет он лучше, и будет мир душе его!
Мало какому из человеческих недостатков выпало столько нареканий и тяжких обвинений, сколько трусости. Иногда легче бывает сказать о себе "подлец", чем признать более соответствующее действительности — "трус". Это и немудрено, ибо трусость есть та характеристика души, в которой мы признаемся всего труднее; да и как отважиться на такое откровение, если трусость предполагает как раз полную неспособность правдиво признать свой изъян… ведь такое признание пугает!
С особым сочувствием к незаслуженно гонимому, приступаем мы к апологии этого состояния души. Трусость безответна и потому в чем только ее ни обвиняли. Но что она такое? Трусость — это повиновение страху: содрогание организма, подчиняющее всякое движение души и плоти. Всепронизывающее вздрагивание подобно последней предсмертной судороге тела, из которого отлетает душа. Своей дрожью трус всегда при смерти. Смерть хозяйничает над ним, и он — ее покорный подданный. Однако, замечу я, смерть не худший среди властелинов. Множество людей покоряются куда менее внушительным силам — корыстолюбию, аппетиту, зависти, злости, лести и множеству других. Движения же труса подчинены призраку смерти, что, по крайней мере, делает его участь трагичной, хотя и не очень привлекательной.
Трусость изначально проявляется в нерешительности и робости, которые личность испытывает, вступая в контакт с внешним миром или погружаясь в какое-нибудь общее дело, соединяющее ее с другими людьми. От этого проистекает неодолимая тяга труса к уединению; в нем все отчетливее преобладает стремление остаться с самим собой, в неприкосновенности для всего внешнего. Оттого трус не составляет конкуренции отважному и дерзкому, не борется "за место под солнцем", не отпихивает локтями слабого. Он робко прячется в тени, принося тихую пользу, а если и бесполезен, то уж во всяком случае не вреден. Вследствие стремления к уединенности, от чувства постоянной уязвленности окружающим, трус замыкается в себе. Он привыкает к мечтательности, он собирает в свое окружение самые кроткие существа. Таковыми чаще всего оказываются книги, ласковые животные и прекрасные виды природы, уединенные и уютные места. Вовлекаясь в столь изысканный круг общения, трус развивает природную нежность и впечатлительность своей души. Не случайно из такого образа жизни рождаются духовно утонченные, на редкость многообразные и интересные натуры.