Как Шкловский сумел – хотя бы для себя – расставить точки над i в таком деликатном и, по тогдашним меркам, тайном сюжете? Я полагаю, что сам Платонов как-то перед ним раскрылся, отчего и задирал позднее Шкловского (например, в «Антисексусе»), доказывая (себе или ему?), что отнюдь не смущен и что ему, так сказать, скрывать нечего. И не отсюда ли палач-гомосексуалист в «Епифанских шлюзах» и, главное, в письме к жене: «Так надо!»
Дело как будто принимает несколько иной оборот при упоминании адресата платоновского письма: жена. Но, сдается, этот термин в платоновском словаре чаще всего употребляется в том смысле, как в «Шпоньке и его тетушке», где выбирающему ткань на сюртук сновидцу приказчик говорит: не хотите ли попробовать жены? прекрасный материал, многие хвалят. Вспомним, что и пресловутая шинель была гоголевскому герою «женой». Жена, женщина в космосе («кузнице») Платонова – строительный материал. Вот это и увидел сразу же Шкловский в Воронеже – раньше самого Платонова: опознал тему его будущего творчества в девках – дешевых двигателях. В «Третьей фабрике» обозначены по существу все будущие сюжеты Платонова, еще не начинавшего толком писать.
Впрочем, сюжет у него поначалу был, как у олешинского Кавалерова, один – ненависть: нормальное для гностика состояние. Пафос статей молодого Платонова в газете «Воронежская коммуна» – уничтожение мира. Одно стихотворение так и называется – «Конец света». Об этом – все раннее творчество, все эти эфирные тракты и звездные пустыни. Казалось бы – «кузница», да и только; но почему в платоновской пустыне появляется некий товарищ, который от любви не может жить и спать? А потому и появляется. «Его тонкие руки зашелестели по волосам Чагова».
Зрелые образцы платоновской андрогинекологии – в «Ювенильном море»:
(Человек) теперь творит сооружение социализма в скудной стране, беря первичное вещество для него из своего тела.
<...> к нам польется бесконечная электрическая энергия – из солнечного пространства, из лунного света, из мерцания звезд и из глаз человека... Вот какая проблема, товарищи, сидит в одном взоре Босталоевой, а вы видите ее глазами полового мещанства, так ведь никуда не годится! <...>
Вермо глядел ей вслед и думал, сколько гвоздей, свечек, меди и минералов можно химически получить из тела Босталоевой.
Вермо говорит, что женское тело – такое же изобретение, как колесо, и мы вспоминаем платоновских андрогинов, которые не ходили, а катались колесом. Катились котом, как у Платонова в «Чевенгуре».
Давно заметивший, что женщины у него не моются, не чистят зубы, я был поначалу удивлен, обнаружив исключение:
Вымывшись в ванне, которая вполне разумно была приурочена к какому-то кабинету, Босталоева переоделась в чистое белье и легла спать на столе месткома.
Стол месткома возвращает ситуацию в платоновский план. Вспоминается картина Ропса: атеисты в куколях над трупом женщины – то ли анатомический театр, то ли черная месса. Дальше у Платонова больше:
Она заснула успокоенная и счастливая, не услышав, как во второй половине ночи по ней ходили крысы.
Крыс, однако, быть не должно, крысы – это природный план, а тело Босталоевой индустриально, это непосредственная производительная сила, и отнюдь не в смысле родов. Тут не роды, а Родительские Дворики (якобы мясосовхоз; «якобы» потому, что в мире Платонова не может быть мяса, только щи из крапивы). Она занимается чем-то вроде религиозной проституции: «Прошлый год я достала строительные материалы, мне пришлось за это сделать аборт». Но Босталоева не требует амортизации.
В леспромхозе Босталоева прожила целую декаду, прежде чем успела добиться любви к Родительским Дворикам у всего треугольника.
Теперь понятно, что имел в виду Шкловский, говоря о разомкнутом треугольнике жизни: дирекция, партком, местком.
Диалог в «Ювенильном море»:
– Дело! – радовался секретарь. – Сегодня же поставлю шефство на ячейке и на общем собрании. Обними меня.
Босталоева обняла это худое тело, выгоревшее сразу от лучших причин, какие есть в жизни.
– Достань мне электрические печи для коровников, – скромно улыбнулась Босталоева, не оставляя оглядывать секретаря, – и арматуру для них, и наружные изоляторы, и еще кое-что... На тебе спецификацию.
Обменивать тело на деньги или товар – это проституция. Сделать из тела строительный материал социализма – высокая поэзия. И не поэзия даже, а большее – мифотворчество. Не метафора, а метаморфоза, как любил говорить Блок, думая о теургии вместо стишков. Строительство социализма, индустриализация у Платонова – сексуальный акт. Так он переводит гностическую ненависть – первоначальный импульс технологии – в любовь. Босталоева отдалась секретарю парткома на столе месткома, и в результате родился Комсомольск-на-Амуре.
Мемуарист вспоминает, как Платонов, читая что-то вроде «Далеко от Москвы», сказал: «Так плохо, что если б немного похуже, то вышло бы хорошо». Это формула «Ювенильного моря».
Набоков, при всем его псевдоанглийском пошибе (самоопределение), все же чувствовал изгибы родимой словесности и однажды спародировал советскую соцреалистическую литературу в таком же ключе, выдав пародию за отрывок из советского романа «Большое сердце», приписав его некоему Антонову (чем и ввел в заблуждение комментатора, поспешившего в атрибуции назвать имя неплохого писателя Сергея Антонова). Но у него получился именно Ажаев, отнюдь не Платонов. Пародией тут не обойдешься: в таком деле нужно быть юродивым, писать «Ювенильное море» всерьез.
У персонажей Платонова есть предшественник в русской литературе – юродивый Яша из бунинской «Чаши жизни», делающий Афродитам Розоперстым таинственные подарки: четыре щепочки, связанные лычком.
Платонов был все же инженером, и настоящим, у него запатентовано пятьдесят изобретений. Магнитку и Уралмаш тоже строили настоящие инженеры. Чугун, в отличие от мяса, – был. Сколько раз Платонов писал о своих героях, что они ощущают технику как личную страсть! Но на дне платоновской – советской – индустриализации лежит все то же довременное юродство, которое не пронять никакими микрофарадами. И если бы его герои изобретали велосипед! Они делают кое-что позабавнее: питьевые кружки с откидным дном – «что мешало их употреблению, но становилось как-то интересно черпать ими воду». В «Ювенильном море» сделан «деревянный блюминг для брикетирования коровьей желудочной продукции». Топливо из животных отходов старо как мир, это, скажем, кизяк, но деревянный блюминг здесь гениален, платоновский языковой оксюморон. Язык Платонова не самодовлеющ, это не только литературный факт, это мировоззрительная модель, относящая к главному платоновскому герою – русскому народу. Или железная жалейка еще гениальнее? Это почище стального соловья. Железная жалейка, стальная ласка. Пушка – орудие ласки врага. В «Обретенном времени» Пруст написал, что мировая война была грандиозным гомосексуальным спектаклем. Социализм в одной стране был таким же спектаклем.
Гениальность Платонова – в обнаружении на дне свирепого социализма этой жалости, «товарищества» (против «имущества»). И эта жалость, любовь, Эрос, переходит у него в Танатос. Платоновский палач любит инженера Перри. Но если любить женщину, то нужно свести ее к минимуму, желательно на нет. Ликвидировать ее как тело. Этим Платонов занялся в «Счастливой Москве»: сначала он уронил героиню с неба, потом раздавил ее метростроевской вагонеткой, потом сбрил ей волосы в паху, а потом отрезал ногу.
Инвалид простонал звук и пошевелил рукой в кармане.
Прожиточный минимум, едоцкая душа, койко-место – все это платоновские слова. Соцстрах. Персональная идиосинкразия становится коллективной мифологией. Это и есть гений.
Вощев, Жачев, Щоев. Девушка Мюд. Древние звуки голой земли и целлулоидный лоск коммунистического плаката. Платонов – это фильм Александрова «Цирк», где на арене в дивертисментах – французская борьба хтонических чудищ. Впрочем, говорить о «красавице и чудовище» не следует. Красавица – не Любовь Орлова, а скорее нищенка, истлевающая на задворках кирпичного завода, разрушенного в гражданскую войну. Если же она молода и здорова и даже в теле, то тело у нее не соками налитое и даже не пухлое, но опухшее, будто ее уже начал жрать рак.
И в распухнувшее тело раки черные впились. Майская ночь, или Утопленница.
Герои Платонова норовят, в поисках лучшего мира, утопиться, потому что их создатель вслушался в звучание слова «утопия».
Давно уже замечено, что при жизни Платонова была о нем написана одна почти правильная статья, в том же урожайном тридцать седьмом году. Ее автор – А. Гурвич, будущий непатриотический театральный критик. В каком-то отношении эта статья интересна не менее, чем сам Платонов, если не для характеристики русского духа, то хотя бы советского общества. И, ей-богу, об этом обществе не всегда хочется говорить бранные слова, именно потому, что в нем был не только Сталин, но и Гурвич, околокремлевский мечтатель. В самом деле, что плохого в социализме с человеческим лицом? В Швеции? И соцобес работает, и мануфактуры вдоволь. Парадокс в том, что Гурвич, будучи, несомненно, лучше Сталина, был в то же время «хуже», мельче. Он умудрился понять Платонова, в то же время его не поняв. А Сталин Платонова понимал. Сталин – на уровне Платонова, а Гурвич нет. Гурвич думал, что можно решить квадратуру круга: совместить коммунизм с материальным изобилием и полнотой чувственной жизни. Хорошие люди все время надеются любые проблемы решить к вящей пользе человечества. Русский же человек, будучи не хорошим, но красивым, таких надежд отнюдь не отвергая, в то же время знает, что всегда появится какая-нибудь запятая, и сам эти запятые – не с удовольствием, нет, но подчиняясь року – расставляет. Ибо Сын Человеческий должен быть предан. Человеку не должно быть хорошо.
Короче говоря, Сталин – русский, а Гурвич нет. И Платонова он способен понять не более чем на 95 процентов. Гурвич изначально готов обменять гений на мануфактуру. И это не Швеция, а самый настоящий Шигалев: это он выкалывает Рафаэлю глаза и Шекспира душит в колыбели. Швеция и есть Шигалев: достали-таки Бергмана. Гению нужны Сталин, царь Ирод, бегство в Египет. Или по крайней мере налоговая полиция и Мюнхен.