В Платонове выглядывает (не сатирик, а) сатир. Статочное ли дело – сатиры-мизогины? Этого бисексуальные греки своим малым богам, демонам не приписывали, любовь к отрокам у них была сублимацией, духовным порывом. Не Пан, а Юпитер любил Ганимеда. Христианство Платонова в том заключается, что отроки у него похожи на старичков, некормленые. Нестеров, но в советском варианте. Платоновская идея такого отрока – Павка Корчагин. Конкретный персонаж – Н. Островский – был находкой в душевном хозяйстве Платонова: юноша, утративший физическую привлекательность в боях за социализм. Редукция бытия к (еле живой) материальной основе произошла, основа сошла на нет, и появилась христианская духовность. Чистой воды Ницше: метафизическое как минус физического. Люблю, но не хочу любить – хочу, чтоб умер.
Когда у Корчагина – Островского умерло почти все его тело, он не сдал своей жизни, – он превратил ее в счастливый дух и в действие литературного гения (...) И с «малым телом» оказалось можно прожить большую жизнь. Ведь если нельзя жить своим телом... то надо превратиться даже в дух, но жизни никогда не сдавать, иначе она достанется врагу.
Малое тело – кредо и лозунг Платонова. Это социализм, а также христианство: меньше жратвы – больше духа. Гениальность Платонова сказалась в обнажении данного сюжета: социализм у него – христианство не «историческое», а вечное. («Историческое» – оно ведь хорошо, как мещанки, которые были хорошими женщинами.) Обнажение прикровенное, что и есть искусство. В то же время – мифотворчество: Платонов – трикстер-медиатор. Девочка, вступающая в эпоху менархе, приветствуется как пионерка, но отрицается тем, что тело у нее близится не к цветению, а к раку.
Мюд – девушка, но день-то юношеский.
Нужно, однако, говорить не только об «историческом» христианстве, но и о самом Христе. Давно уже обнаружена нецельность, «диалектичность» Христа, его катастрофическая эволюция: отказ от облика Мессии в крахе эсхатологической утопии (Швейцер). Мессианство сменилось идеей провокативной жертвы, и возник образ Сына Божьего, взявшего на Себя грехи человечества. Кенозис появился как результат этого краха, он был крахом. Но это было унижение паче гордости. В образе Христа наличествует всемирно-исторический компромисс. Человеческая неудача, возведенная в религию. Диалектика Христа – превращение Сталина в Платонова. Космическая революция не удалась, потребовалось «жениться». То же у Платонова: «Кузница» не удалась – женись, Чагов, куй семейное счастье. Хочешь – жни, хочешь – куй.
Жал. Жалел. Осознанная необходимость женщины обернулась некоторой свободой. Бедное и необходимое наслаждение пришло к нему.
Женитьба была у Платонова не только крестом, но и термидором. Ибо всякий крест – это термидор, неудавшаяся революция. Крест как крах, но с элементами нэпа. Неудача человеческого проекта, неспособность стать богом. Удача христианства – социализм, и не шведский, а русский. Сораспинаемся Христу, веруем и трепещем, бесы.
Отсюда жанровые особенности Платонова. У него получаются вещи «бесспорные», он становится любимцем публики, когда успевает остановиться вовремя, не дать себе воли, то есть пишет рассказ, а не роман. «Реку Потудань» пишет. В романе, попросту в вещи большой, его заносит, идиллия превращается в трагифарс. Контроль «жены» ослаблен, знающей, что вещи мелкие вернее пройдут в печать («жена» – это культура, то есть цензура). Тут все о жанрах у Платонова: трагедия сопровождается Сатаровым действом, и кажется, что сатир – сатирик.[1]
В романах Платонов строит жене рожи, как Верлен, сбежавший с Рембо (единственно удавшаяся сцена в фильме Анежки Холланд).
Вот сатирово у Платонова: Сарториус, ставший Груняхиным (то есть желающий, вопреки гениальности, жениться), проводит ночь в коридоре коммуналки:
Он не спал в ожидании, наблюдая в темной тишине, как постепенно следует время ночи, полное событий. За третьей дверью, считая от канализационной трубы, начались закономерные звуки совокупления; настенный бачок пустой уборной сипел воздухом, то сильнее, то слабее, знаменуя работу могучего водопровода; вдалеке, в конце коридора, одинокий жилец принимался несколько раз кричать в ужасе сновидения, но утешить его было некому, и он успокаивался самостоятельно («Счастливая Москва»).
Какой образованец, какой диссидент придумает, что это разоблачение жилищной политики коммунизма? Что это «антисоветская сатира»? Но так примерно и пытаются писать о Платонове, так его оправдывают, стараются понять, ввести в «культурный оборот». Тогда как предмет сатирической ухмылки – природа человека, закономерности его утешений.
Платонов: утешаться надо незакономерно.
Русскость Платонова. Он не классовый («рабочий»), а национальный. Если рабочий, то пролетарий (неимущий), нищеброд. Даже не рабочий, а «фабричный»: хулиган-забулдыга. В то же время Левша: мастер, но и «ди-пи», перемещенное лицо: человек индивидуальной судьбы: гений.
Тему раньше всех поставил И.В. Киреевский в знаменитой статье о «европейской и русской образованности»: в России, кроме христианства, никаких культурных влияний не было, и, значит, она имеет редкую возможность создать подлинно христианскую культуру, избежать родового греха европейского рационализма. Образованный славянофил был несколько смущен тем, что не мог указать на неоспоримые шедевры этой культуры, – смущен тем, что такая культура все еще не состоялась. Потом, правда, появились Толстой и Достоевский. Но главное в христианском контексте – явление Платонова. У Толстого и Достоевского что-то еще ведь было помимо христианства: хотя бы знание французского языка, mais Степана Трофимовича Верховенского. Русский социализм был реализацией христианства как монокультурного принципа. Вектор России был христианско-пролетарский, тут не было классовых различий, культурной дифференциации не было, и Плюшкин – родной отец, если не брат (в вечности) платоновского Вощева. Куча Плюшкина – вещмешок Вощева: пожелтевшие листики, мятые бумажки, камешки. Сор, вздор и дрязг, как сказал бы Гоголь. Плюшкин – это чевенгурский «прочий». Общее с Гоголем у Платонова – самый тип душевного бедняка. Чевенгурцы произошли от взбунтовавшегося Акакия Акакиевича.
Конечно, Платонов, со своей инженерией, перевернул Гоголя с ног на голову, сделал из него «материалиста», но это тот самый материализм, который, в афоризме А. Белого, привел к уничтожению материи. Гоголь под ферулой отца Матвея, вкушающий просфорки вместо «бычачины», – сюжет вполне социалистический.
У Платонова есть персонаж, появившийся прямо из Гоголя, из «Вия», – старуха Федератовна. В «Ювенильном море» она выходит замуж за Умрищева.
Сходство же с Щедриным несомненно, хотя признавать это как-то не хочется, кажется мелковатым для разговора о Платонове. Но сам Платонов не скрывал своей любви к Щедрину. Чевенгур – модификация Глупова; повесть о двух городах в некотором роде. Чевенгурцы – синтез Угрюм-Бурчеева с Ионкой Козырем, написавшим сочинение «О водворении на земле добродетели», в котором у Щедрина угадывается Чернышевский. Амалька и Христинка, предающиеся изнеженности нравов, или «Мы не то что прочие, которые телом обросли», – это уже почти Платонов. Маленков на ХIХ съезде, говоря о необходимости советских Гоголя и Щедрина, попал пальцем в небо. Платонов, как Некто до него, пришел неузнанным.
Поди угадай христианскую тему в технологической экспансии! Вообще-то об этом в России знали, но Гурвич уже не знал и подозревать не мог такой связи, не понимал органичности платоновского Левина. Христианство, считается, сделало возможными новую науку и технику, введя в сознание идею закономерного устроения бытия в установке монотеизма. На это же работала концепция Божьего промысла: ни единый волос etc. Но еще важнее другое: как говорил Бердяев, христианство, освободив природу от населявших ее демонов, механизировало ее, жестче сказать, умертвило. Природа, полная богов, перестала существовать. То есть христианство – трансцендентальное априори техники, техника «возможна» (в кантовском смысле) только в контексте христианства. На одного Декарта этого не спишешь. И нужна нелюбовь к природе, то есть не нейтральная рациональная установка, но активный эмоциональный аффект. Нужен не только рацио, но и воля. Социалистическая индустриализация – кружка с откидным дном. Нужны пыл и страсть, и желательно со знаком минус: минус-страсть, минус-пыл, минус-любовь. Как же это сопоставить с христианством, религией, считается, любви? Вопрос: что и кого любит христианство? Здесь начинается Ницше. Христианство любит человека слабого и несчастного, униженного и оскорбленного. Эрго: чтобы человека полюбить, нужно заставить его страдать, умалить его и унизить. Сделать из людей – бедных людей, полюбить их не беленькими, а черненькими.
При этом в христианскую установку вносится активистское «фаустовское» начало. Фауст же и эмоционально адекватен такому повороту: он не ученый в новоевропейском смысле, амаг, не рационалист, а страстотерпец. Он «немец». А русские если чему-то в Европе и научились, то именно немцам, темной их мудрости. Отнюдь не ясному определительному сознанию Декарта. Не АД + РРР, а христианство + Фауст = русскому коммунизму. При помощи техники ободрать человека как липку, чтобы в этом нищем качестве пожалеть его, – вот русский коммунизм в его сталинско-платоновской полноте. Разделение труда: Сталин бьет, Платонов жалеет. И Платонов, русский, знает, что бить значит любить, а любить значит жалеть: любовью не эротической, а «каритативной».