что каждый из нас по своей природе обречен на смерть, и долг смерти должен быть оплачен. Короче, мы с легкостью признавали, что смерть естественна, неоспорима и неизбежна, но при этом вели себя так, словно на самом деле все обстоит по-другому. Мы всегда проявляли неодолимую склонность отодвинуть смерть в тень, исключить ее из нашей жизни. Мы изо всех сил старались молчать о ней, и существует даже поговорка: думать о чем-то не больше, чем о смерти. Естественно, речь идет лишь о собственной смерти. Мы не способны представить себе свою собственную смерть, и каждый раз, когда мы пытаемся это сделать, при всем старании мы – вольно или невольно – остаемся в роли сторонних наблюдателей. У психоаналитиков есть такая поговорка: по существу, никто из людей не верит в собственную смерть; иначе говоря – подсознательно каждый из нас убежден в собственном бессмертии.
Что же касается смерти других людей, то культурный человек всячески избегает разговоров на эту тему и лишних упоминаний о смерти. Переступают эту границу только дети, которые без всякого стеснения говорят друг другу о возможности умереть и могут даже высказать нечто подобное в лицо человеку, которого они – вне всякого сомнения – любят. Например, ребенок может сказать: дорогая мамочка, когда ты, к несчастью, умрешь, я буду делать то-то и то-то. Взрослый культурный человек неохотно даже думает о смерти других. Эти мысли раздражают и вызывают у него неприятный осадок. Исключения редки; обычно о смерти вынуждены в силу профессии думать адвокаты, врачи и т. п. – то есть люди, имеющие дело со смертью по долгу службы. О смерти позволительно думать также, если с этим событием связано обретение свободы, получение наследства или повышения по службе. Но эти рассуждения никоим образом не умаляют наше трепетное отношение к смерти. Когда она случается, нас охватывает искренняя глубокая печаль, мы испытываем потрясение, словно от страшной неожиданности. Мы всегда стремимся подчеркнуть случайный характер смерти: это несчастный случай, следствие тяжелой болезни или преклонного возраста. Тем самым мы выдаем наше стремление принизить значимость смерти, заменить случайностью ее необходимость и неотвратимость. Нагромождение многочисленных смертей представляется нам чем-то неслыханно ужасным. У нас совершенно особое отношение к умершему – мы восхищаемся им как человеком, совершившим какое-то невероятно трудное деяние. Мы воздерживаемся от всякой критики в отношении усопшего, прощаем ему все несправедливости и прегрешения, исходя из правила: de mortuis nil nisi bene («о мертвых только хорошее»), а в своих надгробных речах и в надписях на памятниках говорим только о добрых делах покойного. Уважение к мертвым, в котором они уже не нуждаются, для нас превыше хорошо известной нам истины и превыше уважения к живым.
Это культурно обусловленное отношение к смерти повергает нас в полное отчаяние, когда умирают близкие нам люди – родители, супруги, братья, сестры, дети или любимые друзья. Вместе с ними мы хороним наши надежды, чаяния, радости; мы безутешны, ибо никто не может возместить нам утрату. Мы ведем себя, как люди из рода Азра [325], умирающие вместе с теми, кого они любят.
Такое отношение к смерти оказывает сильное влияние на нашу жизнь. Жизнь теряет смысл, лишается интереса, если ставки в жизненной игре становятся слишком низкими, если мы не ставим на кон что-то очень важное, иногда и саму жизнь. Без риска она стала бы пресной, безвкусной и бессодержательной, как американский флирт, о котором заранее известно, что он ничего не сулит нам, в отличие от континентальной любовной интриги, по ходу которой у обеих сторон обязательно возникают какие-то серьезные проблемы. Наши чувственные связи и невыносимая сила нашей печали отвращают нас от того, чтобы искать опасностей для нас и наших близких. Мы не отваживаемся принимать во внимание целый ряд предприятий опасных, но необходимых, – таких, например, как испытательные полеты, дальние экспедиции или работа со взрывчатыми веществами. При этом нас парализует сама мысль о том, что в случае несчастья и смерти никто не сможет заменить сыну мать, жене – мужа, детям – отца. Наклонность исключать смерть из всяких планов и расчетов ведет к множеству других отрицаний и исключений. Но вспомним девиз Ганзы: Navigare necesse est, vivere non necesse! («Выходить в море необходимо, а жить необязательно!»).
Поэтому и получается, что только в мире вымысла – в литературе или театре – ищем мы эрзац жизненных утрат. Именно там мы еще находим людей, умеющих отважно умирать и находящих в себе мужество убивать врагов. Именно вымысел создает условия, примиряющие нас со смертью, хотя при всех превратностях судьбы мы непоколебимо сохраняем свою веру в неприкосновенность жизни. Как это печально, что в жизни, как в шахматной партии, может случиться так, что один неверный ход приводит к проигрышу, с той лишь досадной разницей, что в жизни невозможно отыграться в следующей партии. И именно в вымыслах искусства находим мы так недостающую нам множественность, многократную повторяемость жизни. Мы умираем, отождествляя себя с героем, но тем не менее переживаем его и готовы еще не раз умереть с другими героями.
Очевидно, что война решительно и жестоко упраздняет такое удобное отношение к смерти. Теперь стало невозможно отрицать смерть. В нее приходится поверить. Люди действительно умирают, причем не единицами, а иногда десятками тысяч в течение одного дня. Смерть перестает быть случайностью. Разумеется, пуля случайно попадает в кого-то одного, но кто-то другой может так же легко получить следующую пулю. Нагромождение смертей кладет конец впечатлению случайности. И разумеется, жизнь сразу делается интересной, она возвращает себе истинное содержание.
Здесь мы должны выделить две группы людей. Первые жертвуют жизнью на полях сражений; вторые, оставшиеся дома, боятся потерять своих ушедших на фронт родных и близких, которых может настигнуть смерть от ран, болезней и инфекций. Было бы очень интересно исследовать изменения в психологии фронтовиков, но я слишком слабо разбираюсь в этом предмете. По необходимости я ограничусь людьми из второй группы, к которой принадлежим мы – оставшиеся дома. Я уже говорил, что, по моему мнению, присущее нам ослабление способности к поступкам обусловлено тем обстоятельством, что мы не можем и дальше сохранять наше прежнее отношение к смерти, а нового отношения мы пока не обрели. Вероятно, нам будет легче, если мы направим наше психологическое исследование на два других отношения к смерти: на отношение, какое мы приписываем доисторическому первобытному человеку, и на то, которое сохраняется в каждом из нас, но погребено в глубинах нашей психической жизни и остается ниже порога сознания.
Как относились к смерти доисторические люди, мы