При этом всё – к вящей славе Томаса Манна. Выяснилось, что он дал не только метафизику Запада, но и его историю – конец этой истории. Мы знали вчуже и тогда, что он именно об этом написал, но нам-то происходившее на Западе после 1914 года концом как раз не казалось. Кстати, двадцатые годы были очень ярким временем (мы не понимали, что по-другому ярким, совсем уж чахоточным румянцем пылали). Мне лично Первая мировая война на Западе как бы даже нравилась, звучала романтически: домик паромщика на Изере, генерал Нивель, расстрелявший французских бунтовщиков семнадцатого года, да и полувыдуманный персонаж тененте Генри, неизвестно чем на войне занимавшийся: самой войной или все-таки любовью (вдобавок еще – в швейцарских полупустых отелях). Иприт казался – и был – названием приключенческого романа (совместное сочинение Вс. Иванова и Шкловского). А если вам попадалась в руки книга Эренбурга «Война» – очерки Западного фронта и тыла, – вы совсем терялись: да какая это война, когда существовал отпуск с аперитивами на бульваре Капуцинов. За этими самыми аперитивами и капуцинами мы были готовы, кажется, даже на войну отправиться, на Западный фронт, на котором, как известно, без перемен. Для нас упомянутый тененте лежал не в миланском госпитале, а на той самой Волшебной горе. Теперь-то понятно, что прав был Томас Манн: пришлось спуститься на равнину, от высокоинтеллектуальных игр с понятием смерти броситься к настоящей смерти. «Что-то кончилось», как говорил тот же тененте Генри в реальной своей ипостаси. Что кончилось? Провербиальный Abendland. Но когда – в 14-м году, в 24-м или сейчас вот кончается?
По-разному, в вариантах, но процесс (туберкулезный?) тот же. «Закатная земля» весьма обширна, и запад солнца не мгновенно происходит. «Еще на западе земное солнце светит». Или: «Еще на западе дремлет сиянье». 1924-й здесь взят по чисто внешнему обстоятельству: это год выхода «Волшебной горы» и еще одной книги, говорившей точь-в-точь то же самое, разве что не в художественной форме: «Новое Средневековье» Бердяева. Диагноз был даже не сходным, но тождественным. Сравним:
В наше время «реакционным» нужно признать возврат к тем началам новой истории, которые восторжествовали окончательно в обществе XIX века и ныне разлагаются. Призыв задержаться на началах новой истории и есть «реакция» в глубочайшем смысле слова, помеха на путях творческого движения. Старый мир, который рушится и к которому не должно быть возврата, и есть мир новой истории, с его рационалистическим просвещением, с его индивидуализмом и гуманизмом, с его либерализмом и демократизмом, с его блестящими национальными монархиями и империалистической политикой, с его чудовищной индустриально-капиталистической системой хозяйства, с его могущественной техникой и внешними завоеваниями и успехами, с безудержной и безграничной похотью жизни, с его безбожием и бездушием, с разъяренной борьбой классов и социализмом как увенчанием всего пути новой истории.
Это Бердяев, в первой же цитированной строке вспомнивший любимого Леонтьева с его оправданием реакции (реакция у Леонтьева – признак живого организма, реакции не бывает только у трупов). Набор фактов и ценностей, провозглашаемых мертвыми, – тот же, что у Сеттембрини из «Волшебной горы», вплоть до такой, нынче кажущейся незначительной детали, как либеральный апофеоз национального государства. Бердяев говорит чуть ли не буквально словами оппонента Сеттембрини иезуита Нафты. Что касается альтернативы, то и Бердяев, и Нафта обращаются к социализму, который у обоих совпадает с понятием «Нового Средневековья». Нафта:
Не освобождение и развитие личности составляют тайну и потребность нашего времени. То, что ему нужно, то, к чему оно стремится и добудет себе, это – террор. <...> Сам по себе труд они (религиозные вожди Средневековья. – Б.П.) ставили не очень высоко, ибо он дело этическое, а не религиозное и служит жизни, а не Богу. Но постольку поскольку речь шла о жизни и экономике, они требовали, чтобы условием экономической выгоды и мерилом общественного уважения служила продуктивная деятельность. Они уважали землепашца, ремесленника, но никак не торговца, не мануфактуриста. Ибо они хотели, чтобы производство исходило из потребностей и порицали массовое изготовление товаров. И вот все эти погребенные было в веках экономические принципы и мерила воскрешены в современном движении коммунизма. Совпадение полное, вплоть до внутреннего смысла требования диктатуры, выдвигаемого против интернационала торгашей и спекулянтов интернационалом труда, мировым пролетариатом, этого политико-экономического спасительного требования современности, отнюдь не в господстве ради господства во веки веков, а во временном снятии противоречия между духом и властью под знаменем креста, смысл ее в преодолении мира путем мирового господства, в переходе, в трансцендентности, в царствии Божием. Пролетариат продолжает дело Григория. В нем горит его рвение во славу Господа Бога, и подобно папе пролетариат не побоится обагрить руки свои кровью.
У Бердяева социализм – собственно, русский его вариант, восторжествовавший в большевистской революции, – вызывает более сложные чувства. Нельзя Бердяева считать принципиальным и сладострастным поклонником террора, каким был выдуманный (правда, не совсем) Нафта. Бердяев уже обладал опытом знакомства с реальностью террористического коммунизма. Идеал Нового Средневековья не совпадает у него с «пролетарским царством». Некоторые достижения Нового времени неоспоримы для Бердяева: свобода, ценность личности. Но он говорит, что в прохождении через хаос (нынешнее состояние мира) нельзя рассчитывать на благополучный результат, процесс разнонаправлен, возможны смешения и подмены, и коммунизм как раз есть такая подмена. Средневековое в коммунизме то, что он, сам того не желая, говорит больше, чем хочет сказать, указывает на действительно громадную проблему, переводит культурно-исторические темы в религиозное измерение:
Лишь те антигуманистические выводы, которые сделал из гуманизма коммунизм, стоят на уровне нашей эпохи и связаны с ее движением. Мы живем в эпоху обнажений и разоблачений. Обнажается и разоблачается и природа гуманизма, который в другие времена представлялся столь невинным и возвышенным. Если нет Бога, то нет и Человека – вот что опытно обнаруживает наше время. Обнажается и разоблачается природа социализма, выявляются его последние пределы, обнажается и разоблачается, что безрелигиозности, религиозной нейтральности не существует, что религии живого Бога противоположна лишь религия диавола, что религии Христа противоположна лишь религия антихриста. Нейтральное гуманистическое царство, которое хотело устроиться в серединной сфере между небом и адом, разлагается, и обнаруживается верхняя и нижняя бездна. <...> Религия не может быть частным делом, как того хотела новая история, она не может быть автономна. <...> Религия опять делается в высшей степени общим, всеобщим, всеопределяющим делом. Коммунизм это показывает. Он отменяет автономный и секулярный принцип новой истории, он требует «сакрального» общества, «сакральной» культуры, подчинения всех сторон жизни религии диавола, религии антихриста. В этом огромное значение коммунизма. В этом он выходит за пределы новой истории, подчиняется совсем иному принципу, который я называю средневековым. Разложение серединно-нейтрального, секулярного гуманистического царства, обнаружение во всем полярно-противоположных начал и есть конец безрелигиозной эпохи нового времени, начало религиозной эпохи, эпохи нового средневековья.
Тут не со всем можно и нужно соглашаться. Дело еще не дошло до того, чтобы безоговорочно броситься в лоно церкви – хоть римско-католической, хоть бы и православной. Сегодня разговор о невозможности религиозной нейтральности встретит резкий и аргументированный отпор. Пример: в США существует мощная религиозная группа, оказывающая ощутимое давление на нынешнюю правительственную внешнюю политику в сторону ее ужесточения: это религиозные фундаменталисты протестантского толка, так называемые южные баптисты во главе с пастором Джерри Фолвеллом. Эти люди (а их в США сейчас 70 миллионов) – безоговорочные сторонники Израиля в его конфронтации с палестинцами, арабским Востоком вообще, но видят эту конфронтацию в тонах исключительно религиозных, апокалиптически-христианских: идет, мол, последнее сражение перед Страшным судом и вторым пришествием Христа. При этом три четверти Израиля погибнет, а оставшаяся четверть провозгласит осанну Христу. Поддержка, что и говорить, провокационная, а что таится в подсознании этих союзников Израиля, лучше на свет не выводить. Можно представить, как скрежещут зубами евреи при самой мысли, что кто-то может смотреть на них как на пушечное мясо, но при этом приходится терпеть – какие ни есть, но союзники, причем влиятельные. Настоящие же профессионалы говорят, что эту войну можно выиграть только при условии полного забвения имени Бога. Крестовый поход в прямых терминах – худшее, что можно сейчас придумать.