— Государь, — сказал растроганный граф, — твоему святому покровительству поручаю я сына, себя самого и всю судьбу мою.
Папа благословил его в последний раз в своей жизни, и они расстались. Раймонд VI выехал из Рима. В Витербо его нагнал граф де Фуа, которому папа прямо обещал возвратить его замок (и сдержал обещание). Проезжая через итальянские монастыри, оба графа казались искренними католиками — они везде принимали Причастие и пользовались всяким случаем лобызать мощи.
Иннокентий между тем через пятнадцать дней после закрытия собора, когда большая часть прелатов разъехалась, издал грамоту на имя епископа Нима, архидиакона Вильгельма из Конфлана, в которой спешил изменить соборное постановление относительно графа де Фуа. В ней говорилось, что Монфор и его люди несправедливо разоряли лангедокские замки и деревни, что крестоносцы поступали незаконно и бесчестно. Упомянутым духовным лицам было поручено через три месяца представить в Рим подлинное донесение о всем происходившем с графом и исследовать, почему именно он лишился своих владений. Пока город Фуа должен охранять аббат Тибери, под верховной властью папской, а после папа укажет, как с ним поступать. Если же владения будут возвращены графу де Фуа, то Монфор обязан жить с ним в дружбе и никогда не предпринимать войны ни с ним, ни с его племянником Роже Коммингским [4_105].
В конце декабря Иннокентий пригласил к себе молодого Раймонда, которому все время оказывал постоянное внимание и расположение. Юноша не мог умолчать о своем несчастье и в слезах жаловался папе, возлагая на него свои надежды.
— Дитя мое, — отвечал Иннокентий, — если ты будешь соблюдать мои советы, ты не погибнешь ни в этом мире, ни в том. Старайся любить, почитать и благодарить Бога; исполняй святые постановления Церкви, внимай богослужению и совершению святых таинств. Преследуй ересь и соблюдай мир, не разоряй монастырей и не давай оскорблять путников. Никогда не бери чужого добра для своего обогащения. Не обижай баронов и мудро властвуй над под данными, снисходи к побежденным. Но ты можешь заши щать свое право против всякого, кто хотел бы обидеть или ограбить тебя.
— Но, государь, — сказал Раймонд, — бедность и нужду тяжело переносить. Где мне думать о завоеваниях, когда негде приклонить голову.
— Не делай ничего противного Богу. Господь, если ты правдиво послужишь ему, обильно наделит тебя землями. Ты знаешь, что я даю тебе Венессен, Аржанс и Бокер, пока этого будет достаточно тебе. Монфор же будет государем над остальными землями, до тех пор пока Церковь не признает должным восстановить тебя во всех твоих правах.
— Государь, — возразил Раймонд, по словам провал сальского патриота, — горько слышать мне о дележе между чужеземцем и мною. Если так, то кто-либо, один из нас, живым или мертвым, должен владеть всей землей безраздельно. Все это решит меч, и я осмеливаюсь просить у вас только одного, государь, чтобы вы позволили мне отвос вать мою землю оружием, если я в том преуспею.
Папа посмотрел на него, тяжело вздохнул, потом поцеловал юношу и благословил.
— Делай как знаешь и помни, что нечистое дело всегда выйдет наружу. Пусть Господь Бог даст тебе силы хорошо начать и хорошо закончить все, что бы ты ни задумал [4_106].
С этими словами они расстались. Раймонд уехал из Рима, в Генуе он нагнал отца и графа де Фуа.
Законный, но развенчанный государь Юга плыл в Марсель, где ему готовилась торжественная встреча. Весь город был на берегу — народ приветствовал с энтузиазмом графов, которые были близки ему по отчизне и несчастьям. Здесь же Раймонда известили, что в Авиньоне, на берегу Роны, его ждут четыреста провансальских рыцарей, между которыми, конечно, могло быть много альбигойцев. Напутствуемые благословениями и теплым изъявлением сочувствия, графы оставили Марсель.
В это самое время Монфор стал готовиться к новым операциям. Он понимал, что значат эти манифестации, эти изъявления преданности, быстро заявленные на всех концах Юга. Этот энтузиазм был как бы народным протестом на решения латеранского собора, протестом горячим и неподдельным. Протестом массовым и потому опасным.
И понятно, почему Раймонд и де Фуа возбуждали своим появлением энтузиазм в Марселе и далее, при своем появлении в Авиньоне, Бокере; почему их имя было так популярно во всех концах Юга, и особенно популярно именно теперь, когда Церковь поработила Юг. С их именем соединялось понятие о национальности, о цивилизации, о просвещении, о всей прелести местной жизни. Монфор же и его французы были олицетворением победителей, насилия, жестокости и алчности.
Если бы подчинение Лангедока французам совершилось путем мирным, (например, браком), то не было бы той причины к ненависти и национальной вражде, следы которой можно открыть еще по настоящее время. Эта вражда обрекла побежденных оказывать долгое, но бесполезное сопротивление, а победителя презирать все, составлявшее достоинство и блеск местной цивилизации. Тогда бы южные гуманные нравы, высокая степень общежития, провансальская образованность, промышленность, торговое движение Лангедока могли бы скорее оказать благотворное влияние на северную Францию. Тогда бы от тесного взаимодействия жизни, от мирного общения культур Франции и Прованса значительно ускорился бы ход истории. Сирвенты и горькие стансы южного трубадура поставили обе нации в недоверчивое, подозрительное и враждебное отношение друг к другу.
Следствия этой враждебности в ее политических и литературных фактах, пронизывающие всю позднейшую французскую историю, проявятся в свое время, при дальнейшем изложении «Истории альбигойцев», во втором томе этого труда. Но и теперь, не забегая вперед, можно продемонстрировать эту национальную оппозицию, вошедшую в кровь провансальцев после походов Монфора.
По смыслу и содержанию событий, ненависть провансальцев (безразлично — альбигойцев или католиков) должна была столько же, если не более, обращаться против французов, сколько против римского католического духовенства, управлявшего крестовым движением. Насколько сильно было оппозиционное движение между трубадурами, видно из того, что легат Арнольд еще в самом начале походов оказался вынужден официально запретить писать стихи против папы и крестоносцев. Несмотря на то, Бернар Сикар не может скрыть чувств патриотической скорби в самую ужасную для южан минуту, в дни безьерского погрома.
«Не проходит часа, — поет он в 1209 году, — чтобы озлобление не овладевало мной; ночь проходит в воздыханиях, во сне и наяву те же стоны. Куда бы ни обратились глаза мои, везде я вижу куртуазность, низко попранную французами. О, Боже! Есть ли какая жалость в этих людях? Они яростно кидаются грабить; есть ли у них какое право на это? О Тулуза, о Прованс, о земля Ажена! Безьер, Каркассон! Чем вы были и что стали теперь?»
Со злой иронией тот же поэт обращается к духовенству:
«Прелаты Франции, чудную правду я должен поведать о вас, и если бы можно, то я готов дважды подтвердить ее. Вы избрали выгоднейший путь и прекрасно поучаете нас. За такие хорошие примеры мы вознаграждены по заслугам Не правда ли, ведь вам ничего не надо для себя; вы жерт вуете всем; у вас нет никаких желаний; самые тяжелые лишения кажутся нипочем вам; ведь вы не знаете грязной гнусности разврата... Да хранит нас Бог от того, чтобы высказать про вас всю правду!» [4_107]
Торжество Монфора было торжеством клерикальной партии. И потому правы были голоса трубадуров-обличителей, когда они горячо говорили:
«Попы теперь хватают все своими руками, хотя бы это им самим стоило несчастий. Вселенная в их руках, они еде лались ее властителями. Грабители относительно одних, щедрые к другим, они пускают в ход индульгенции, лице мерят; одних обольщают Богом, других дьяволом» [4_108].
Но какова участь несчастных феодалов-рыцарей? Не когда люди сильные, они позволили себе сочувственно смотреть на альбигойцев и потому теперь лишились всего. Они дорого заплатили за свои религиозные убеждения или, точнее, за свой религиозный индифферентизм. Оставленные под подозрением, они должны были считать милостью со стороны легата Петра (кардинала капуанского) само пребывание в отечестве. Легат отнял у них замки и дозволил им избрать свободное местопребывание, с тем чтобы они не въезжали в укрепленные города и не носили оружия. Для отличия от простолюдинов им дозволялось иметь одну шпору и ездить только на ослах. Но люди, столь униженные, тем не менее оставались самыми популярными.
Вид страны в 1216 году переменился. Наступило мрам ное затишье, обычной веселости не стало. Везде обоюдное недоверие, монастырские уставы, предписанные памьерскими статутами, сделались обязательными, куртуазность забыта, торговля пришла в упадок. Экономический кризис оказывал самое губительное и решительное влияние на жизнь граждан; трубадуры молчат, как бы ожидая случая призвать народ к восстанию. Тулуза, до сих пор спасавшаяся от разорения, порабощенная, теперь замерла в бессилии. Ее новый граф пока не приносил присягу — она была дана лишь в августе 1216 года. Некоторые города, множество замков и деревень претерпели все ужасы штурма и расправы жестокого победителя.