неблагоприятном развитии боя отступить, пользуясь ночной тьмой [222]. Эти тактические приемы были хорошо известны и византийцам, которые часто и охотно их применяли.
Увы, недостаток источников не позволяет нам подробно описать мотивацию воинов персидской армии войны 602—628 годов. Сам Хосров II, как уже упоминалось, видел в этом конфликте определенный религиозный подтекст. Однако разделяли ли эти мысли его воины? Ответа, к сожалению, нет.
Экспансия арабов под знаменем ислама столкнула византийцев с совершенно иным противником, совершенно очевидно воспринимавшим свои действия как религиозный подвиг. Это мнение разделяли не только полководцы, но и рядовые воины, которые не боялись решительных действий и часто нападали даже на превышающих по численности врагов. Для многих из них смерть в бою была желанна, обещая попадание в рай в общество гурий, обеспечивавших героев всеми возможными блаженствами.
Даже когда Халифат уже начал ослабевать из-за внутренних конфликтов, а жизнь его правителей в VIII-IХ веках все меньше стала походить на суровый аскетизм праведного воина и правителя Умара ибн аль-Хатаба, идеи джихада продолжали вдохновлять рядовых воинов и их непосредственных начальников.
Д. Хэлдон отмечает, что в конце VIII века «мусульманские набеги на византийскую территорию начали все более и более принимать ритуальный характер, поскольку ромеи представляли главного неисламского врага халифата и стали вследствие этого первой жертвой джихада, или священной войны. Захват добычи и сам факт набега заменили в глазах арабов присоединение территории или достижения долговременных стратегических преимуществ» [223].
Э. Люттвак добавляет: «Отношения (с государствами ислама. — Г.К.) были практически все время натянутыми и очень часто выливались в вооруженные конфликты… Правители-мусульмане… должны были рассматривать все немусульманские страны на планете как “дом войны”, дар ал-харб, который мусульманам предстоит завоевать до дня искупления. Поэтому постоянный мир (салам) с немусульманской державой нельзя было… заключить на законных религиозных основаниях… Верным позволялось лишь перемирие (худна), временное, прагматически обусловленное соглашение, целью которого было выиграть время: на неделю, на год или на срок одного поколения покуда джихад не возобновится» [224].
То, что Византии все-таки удалось выжить и отразить натиск новых врагов, заметно превосходящих ее по возможностям, свидетельствует о сохранении высокой боеспособности ее армии.
До конца века ромеи медленно отступали под давлением халифата, используя сохранившиеся у них технический потенциал, сыгравший, например, значительную роль в разгроме вражеского флота знаменитым «греческим огнем». Однако такие победы носили лишь временный характер. Для изменения ситуации требовалось найти способ серьезно поднять боеспособность фемного ополчения.
Выход был найден в идеологической плоскости. Недостаток профессионализма стратиотов фем был компенсирован поднятием их боевого духа, в том числе стимуляцией их религиозного пыла идеей защиты христианства.
Оправдывающим такое решение прецедентом стала как раз кампания Ираклия. Так, одно из важных последствий фемной реформы стала институционализация того, что до этого было уникальным случаем и следствием мировоззренческого склада императора и его окружения.
Этот момент подмечает и П.В. Шувалов: «В основе высокой боеспособности этого войска лежали уже не столько старые античные рациональные принципы стратегии и тактики, сколько мистическая вера в справедливость военных действий, ведомых Воинством Христовым под знаменем с изображением Спаса Нерукотворного на битву с врагом Христа» [225].
С.Э. Зверев также отмечает, что с этого времени заметно увеличился жертвенный пафос воинских речей, традиционные для античности апелляции к гордости и чести оказались заменены побуждениями в бойцах чувства долга как защитников народа и веры [226].
Лев VI Мудрый прямо утверждает в «Тактике»: «Сарацинами движут в бою не рабское подчинение и строгая дисциплина, но прежде всего корыстолюбие и разнузданность, или, точнее говоря, страсть к грабежу и их особая вера, а лучше сказать, безверие во все святое, и поскольку отсюда проистекает прямая угроза для нас, это вынуждает нас встать на путь священной войны (θεὸν ἡγοῦνται πολέμιον ἔχειν) и отвести нависшую над нами опасность» [227].
Посвятив так много места разговору о противостоянии Византии своим врагам на восточных и южных границах, следует сказать хотя бы немного об иных регионах, где сражались ромеи. Следует заметить, что военные действия на западном направлении в описываемый период не могли привести к серьезному пересмотру идеологии страны.
Во-первых, все конфликты в этом регионе (исключая захват арабами Сицилии, который хотя и происходил на западе, но идеологически лежит в русле все того же противостояния исламу) были направлены против христианских правителей. Поэтому апелляция к справедливости оставалась здесь едва ли не единственной возможностью оправдать тот или иной конфликт.
Во-вторых, сама напряженность этих конфликтов была заметно ниже, чем на Востоке. Лишь в XI веке норманнские авантюристы стали оспаривать византийское присутствие на юге Аппенинского полуострова.
Совершенно иная ситуация была на северных границах. Фактически со второй половины VI века этот регион стал ареной очень напряженного противостояния империи и различных пересекавших Дунай варварских народов. Как раз в начале VII столетия оборонительная линия, включавшая в себя как старинные сооружения римского лимеса, так и недавно построенные Юстинианом укрепления, не смогла сдержать натиск врагов и пропустила на север Балкан новых врагов Романии.
Спустя некоторое время в этом регионе различные этнические группы сумели объединиться в единое государственное образование, едва ли не с самого начала настроенное на борьбу с Константинополем. Так, к югу от Дуная появилось т.н. первое Болгарское царство, война с которым отнимала у Византии не меньше, а порой и больше ресурсов, чем противостояние мусульманам.
Учитывая, что захватчики были в основном язычниками, неудивительно, что борьба с ними и тут периодически принимала формы религиозного конфликта. «Убеждение, что войны империи были священными войнами, столь характерное», — убеждает Д. Оболенский, — «для средневековой Византии, поддерживало граждан Фессалоники и Константинополя во время осад их городов аваро-славянскими ордами» [228].
Однако, на наш взгляд, в вопросе развития идей сакрализации войны происходящие в этом регионе события были все же менее значимы, чем на фронте противостояния исламу. Дело в том, что язычники оказались принципиально более подвержены христианизации, и тесное взаимодействие государственных и церковных институтов привело к постепенному принятию правителями и населением этих мест веры василевса. Поэтому спустя два с половиной столетия противостояние варварам перешло из поля религиозно-политического конфликта в чисто политическое пространство.
Кроме того, этническая пестрота населения этого региона и смежных с ним, а также постоянная угроза новых вторжений с востока и севера, позволяла Константинополю вести оказавшуюся более эффективной тут, чем среди мусульман, политику тонкой дипломатической игры, подкупа и стравливания разных племен друг с другом. В этих политических играх вопросы религии оставались значимыми, но их реализация была далека от изучаемой темы сакрализации именно военных действий.
Идеологический момент был дополнен