веры в его время в Карфагенской церкви, где преданность вере была во всяком случае не меньше, чем в других местах.
Облик взятого в отдельности среднего христианина II века представляется в таком роде: неграмотный человек из нижесреднего или бедного сословия; живет в городе; испытывает глубокое отвращение к «идолам», театру, цирку и публичным баням или, по крайней мере, убежден, что все это следует презирать; в высшей степени склонен к вере в демонов и в чудеса; неспособен критически относиться к священным книгам; сам невротик или относится с почтением к неврозу; легко воспламеняется страстью к распятому богу и к священному таинству, в котором подается «плоть и кровь»; лишен эстетических, как и философских способностей; никаких мыслей о гражданском долге и политической теории; очень предан ритуалу; способен на фанатичную ненависть и на личное коварство; не обладает природной чистоплотностью и целомудрием и не испытывает в этом постоянной потребности; во время гонений его охватывает экзальтированная страсть к самопожертвованию; в такие моменты, возможно, временно приближается к провозглашенному идеалу любви к врагам.
Но основным стимулом для единения внутри общины в мирную пору, как и в периоды гонений, служила скорее господствующая страстная ненависть к языческим верованиям и обычаям и пылкая надежда на «спасение», чем социальный или даже только узкосектантский энтузиазм. Как заметил один ортодоксальный церковник, «даже при беглом чтении нового завета нельзя не поразиться, как часто упоминаются безнравственные люди, именующие себя христианами».
Такого рода паствой в первые века управляло духовенство, обладавшее сомнительной культурой, иногда отмеченное силой характера, но никогда не отличавшееся глубиной и широтой мысли.
Если сравнить христианских писателей древнего мира с языческими мыслителями, жившими на три и больше столетий раньше, можно получить яркую картину умственного упадка, сопровождавшего рост империализма. От Платона до Климента Александрийского, от Аристотеля до Тертуллиана такая же глубина падения, как при спуске с величественного плоскогорья на бесплодную равнину или душную долину: здесь такая же разница, как между различными стадиями развития организма.
Но даже между раннехристианскими отцами церкви и современными им язычниками контраст в интеллекте и эстетике поразителен. Сравнение Юстина Мученика и Климента Александрийского с Плутархом или Эпиктетом сразу создает впечатление о духовной нищете первых: жизненный уровень язычников выше, сама жизнь богаче и благороднее, характер христиан резок и угрюм, даже у Климента, напитавшегося учености и языческой метафизики.
Даже такой культурный и относительно свободомыслящий человек, как Ориген, в своем возражении Цельсу часто оказывается в невыгодном свете по сравнению с язычником, проявляющим определенно больше мужества и проницательности, особенно в тех местах, где он от чистой полемики в еврейском духе переходит к философским размышлениям. Будучи не менее суеверным, чем Цельс, наш христианский писатель доходил до таких вульгарных верований, как вера в магическую силу некоторых божественных имен. Однако, Ориген, родившийся в семье образованных христиан, — почти недосягаемый идеал в древнехристианской литературе в смысле культурности и умственной гибкости (185 — 254).
Таким образом, можно сказать, что вплоть до времени Оригена и Климента христианский культ не привлек к себе из рядов язычества ни одного более или менее значительного ума; религиозные гуманисты типа Плутарха и тонкие моралисты вроде Марка Аврелия ушли в могилу, не увлекшись даже временно христианством. Оставшийся в литературе дух сатиры держался в стороне от религии; для Лукиана в церкви не было места, хотя возможно, что как раз христиане сохранили его сочинения, поскольку он высмеивал языческих богов.
Только когда упадок империи поразил все источники умственной жизни, христианские писатели, которые тоже не были представителями умственного оздоровления, могут выдерживать сравнение, один на один, с современным им язычеством; но и здесь широта кругозора остается опять-таки у мистиков старого образа мысли, вроде Порфирия и Плотина, а не у ожесточенных полемистов новой веры, Киприана или Арнобия. Тот моральный признак, который в новое время считался первичным и типичным для христианства, а именно imitatio diristi, никогда не был свойственен христианским отцам церкви; во всяком случае, этот принцип не был у них выдержан. Идея подражания Христу — скорее результат средневековых размышлений, продукт многих поколений монастырской жизни и налаженного церковного порядка под защитой необычайно прочного мира.
В течение тех веков, когда христианская церковь, постепенно разрастаясь, стала, наконец, самым подходящим культом для гибнущей империи, ее история почти сплошь занята внутренней и внешней борьбой, конфликтами между церковью и ее языческими гонителями, между ее литературными корифеями и языческой критикой, между поборниками ортодоксии и еретическими новаторами, между сторонниками различных догм, чья борьба на жизнь и на смерть должна была в конечном счете определить, в чем сущность ортодоксии.
Основным социологическим фактом надо считать существование организации с прочной экономической жизнью — прочной, так как она обслуживала постоянный спрос — в недрах общества, чьи учреждения все более и более страдали от экономического упадка. Когда начинались враждебные действия со стороны внешних сил, составные элементы этой организации сплачивались, чтобы оказать сопротивление и выжить; впоследствии спорящие группы боролись одна против другой за обладание могуществом и престижем церковной организации. История обоих видов борьбы с внешними врагами и между отдельными группировками внутри церкви есть вместе с тем история христианской догмы и иерархической структуры церкви.
В иезуистских группах I века, как мы видели, были «епископы» или надзиратели и «пресвитеры» или старшины; такие названия им дали просто в подражание эллинистическим религиозным обществам, еврейским и языческим, в восточных областях империи. Епископ первоначально был только инспектором и распорядителем «сборов» как денежных, так и других и занимал тот же духовный и социальный ранг, что и пресвитеры и дьяконы. Не было специального посвящения в сан, рядовой член общины мог при надобности даже совершать таинство причащения.
Проповеди и поучения вначале не составляли специальной функции какого-либо члена общины, «пророком» мог быть кто угодно (возможно, что название «пророк» появилось позже, по имени жреца-наблюдателя или епископа в некоторых египетских храмах, на обязанности которого лежало распределение доходов); но некоторое время произносили публичные проповеди странствующие апостолы, старавшиеся основать новые группы христиан и совершавшие евхаристию всюду, куда они приходили.
Как и следовало ожидать, звание епископа, в виду его экономической важности, приобретало все больше морального авторитета; столь же естественно, обычные в раннюю пору информационные увещевания, или «пророчества», всегда очень легко вырождавшиеся в истерическую глоссолалию, бессмысленные «языки», были вытеснены регулярной проповеднической деятельностью квалифицированных людей. В I веке таких людей было, должно быть, мало; они обычно превращались в деятельных епископов, все больше и больше отожествляли себя со священнослужителями «мистерий» и, конечно,