Самое название этой секты могло привести к тому, что она смешалась или объединилась с еврейскими назореями (назирами) — многочисленной, но текучей массой людей, давших временный обет воздержания. Но эта масса назиров в свою очередь могла стать мессианской и присвоить себе, со свойственной еврейскому духу любовью к словесной символике, мессианскую ветвь «нецер-назар», продолжая называть себя назореями и в старом смысле этого слова.
Действительно, установлено, что некоторые евреи давали обет «стать назореем, когда придет сын Давида»; такие люди имели право пить вино по субботам, но не в будни. К такого рода назореям принадлежали, возможно, участники первых ритуальных трапез христистов. А так как еврейское слово «назир» (по переводу семидесяти — «назореи») означало «священный», «посвященный господу», легко могло случиться, что ранние христиане из язычников просто переводили это слово на свой язык, вместо того, чтобы только его транскрибировать. В этом смысле слово «hagioi — святые» могло в «Деян.» и «посланиях» быть точным переводом термина «назореи».
Однако, в виду сообщения о том, что назореи позднее признали первые две главы (очевидно, позднего происхождения) ев. от Матфея, отвергаемые эвионитами, и в виду того, что в этих двух главах, содержащих рассказ о бегстве в Египет, Иисус является сразу и иудейским и языческим Христом, — можно полагать, что языческое христианское движение оказало влияние на иудейское; благодаря этому ультра-иудейские иезуисты уступили имя «назореев» менее строгим язычникам, которые в то время, вероятно, уже имели греческое евангелие.
В конце концов, так как первоначальный смысл слова «назорей» напоминал или о еврейском обете, — а это было неприятно христианам из язычников и даже многим иудео-христианам, — или о специфически еврейских чертах учителя, и так как, с другой стороны, политическое содержание термина «нецер» (если предположить, что именно этот термин отразился в названии секты) было враждебно Риму, — то могло возникнуть стремление подыскать другое значение для этого термина.
Поскольку язычники привыкли слышать, что еврейских сектантов называют галилеянами, слову «назореи» могли придать новое значение, опирающееся на вымысел о том, что основатель новой веры, родиной которого провозглашен, согласно требованиям мессианства, Вифлеем, воспитан в галилейском местечке Назарет или Назара.
Это предание, таким образом, в действительности вовсе не историческое данное, каким хотят его представить многие историки-рационалисты, а прагматический (объяснительный) миф, пришитый к вифлеемскому мифу. Анализ текста показывает, что всюду, где в евангелиях и деяниях встречается название «Назарет», мы имеем дело с позднейшими вставками в документы.
Как бы то ни было, греческий термин «назарянин» возник отсюда; впоследствии он был в известном смысле навязан евангелиям, особенно евангелию от Марка, которое было, невидимому, отредактировано под римским влиянием в интересах церкви. Естественно, что латинская вульгата усвоила этот термин во всех евангелиях и Деяниях, за исключением истории распятия у Матфея (II, 23). В других случаях тексты почти все без исключения предпочитают форму «назорайос», т. е. назорей или назир.
3. Личность мнимого основоположника.
Даже люди, привыкшие видеть чистый миф в образах таких спасителей, пользовавшихся почитанием в течение многих веков, как Аполлон и Озирис, Кришна и Митра, с первого раза поражаются при мысли о том, что и в личности евангельского Иисуса, так долго пользовавшегося поклонением и любовью половины человечества, нет ничего исторического. Лишь после нескольких поколений исследователей современный рационализм начал сомневаться в реальности учителя, которым он без колебаний заменил неприемлемого полубога предания.
Впервые мифичность этого полубога увидели те ученые, которые устремили свое внимание главным образом на приписываемые ему мифические деяния; но как только они обращались к самому учению, оно опять производило на них впечатление живой речи реального лица. И только после дальнейшего анализа — тщательного изучения текстов — исследователь убеждался в том, как обманчиво в действительности это впечатление.
Дело не только в том, что позднее происхождение евангелий лишает их показания авторитетности (ведь они основаны на более ранних документах), но в том, что, как это можно доказать, они все без исключения явились результатом постепенного нарастания преданий в течение ряда поколений, и даже самые ранние главы их составлены гораздо позже того времени, к которому они. якобы, относятся. Самые древние части посланий Павла не обнаруживают никакого знакомства с биографией или проповедью Иисуса, и это обстоятельство заставляет предположить, что Иисус, каким он является у Павла, относится к гораздо более отдаленной от Павла эпохе, чем это допускает традиция.
Позднее среди христианских писателей обращались некоторые рассказы, передававшиеся, очевидно, из поколения в поколение, пока, наконец, к концу II в. не появились четыре канонические евангелия; впрочем, неизвестно, были ли они даже тогда уже вполне закончены. Цельс в своем антихристианском трактате, который, как предполагают, написан между 170 и 180 гг., говорит, что евангелия подвергались бесконечным изменениям; добавления были еще возможны даже после времени Оригена, который неуверенно возражает Цельсу, что изменения были делом еретиков.
Рядом с четвероевангелием появилось множество апокрифических евангелий, из коих некоторые были так же популярны, как и канонические, хотя все они были впоследствии отвергнуты церковными соборами. При исключении из канона руководствовались в сущности тем же принципом, что и современная критика — критическим чутьем, подсказывающим, что голые сказки о чудесах ниже по качеству, чем рассказы, содержащие, кроме чудес, еще элемент нравственного поучения.
Естественный ход критики таков: сначала она отбрасывает чудесные эпизоды, затем исключает те части учения, которые, выдаются за проповедь богочеловека; после этого стараются на основании остальной части учения воссоздать личность его основателя; но и эта часть столь же бессвязна и противоречива, как и все остальное; и процесс критики кончается обычно явно произвольным отбором, якобы, подлинного исторического ядра. Но беспристрастное изучение текста оказывается роковым для всякого такого отбора.
Отложить в сторону, как это еще продолжают делать некоторые, четвертое евангелие и держаться только синоптиков, значит просто искусственно задержать работу критики; последовательно доведенная до конца критика приводит к убеждению, что и синоптические евангелия созданы из тех же побуждений и при тех же условиях необузданного изобретательства и интерполяций, из которых выросло большинство очевидных вымыслов в Иоанновом евангелии.
Мы неизбежно приходим к заключению, что ни одной черты евангельской проповеди нельзя считать исходящей от покрытого туманом основоположника, который для Павла был только распятым призраком. Нравственное учение евангелий столь же мало может претендовать на исконность и столь же легко могло подвергаться интерполяциям, как и евангельская мистика и пророчества. Многие лучшие изречения относятся как раз к наиболее поздним, а некоторые из наиболее безвкусных принадлежат к самому раннему преданию. Вместе взятые они свидетельствуют о том, что к ним