Страстная любовь — это более или менее универсальное явление. Я постараюсь доказать, что ее следует отличать от романтической любви, которая очерчена гораздо более культурально. В дальнейшем я попытаюсь идентифицировать определенные отличительные черты романтической любви и исследовать то, что под этим понятием подразумевается. Моя цель изначально аналитическая; я не собираюсь писать историю романтической любви, даже в миниатюре. Тем не менее начинать следует с очень краткой исторической интерпретации.
Брак, сексуальность и романтическая любовьВ пре-модернистской Европе большинство браков заключалось по контракту — не столько на основе взаимного сексуального притяжения, сколько по экономическим обстоятельствам. Среди бедняков брак был средством организации аграрного труда. Вряд ли жизнь, наполненная непрестанным тяжелым трудом, могла направляться страстью. Утверждают, что в семнадцатом веке среди женатых крестьянских пар Франции и Германии поцелуи и ласки были редким явлением. Однако возможности, которыми располагали для внебрачных связей мужчины, были сколь угодно многочисленными[81].
Только в аристократических группах имелась определенная сексуальная привилегия, открыто допускаемая для «респектабельных» женщин. Сексуальная свобода следует за властью и является выражением ее; в определенные времена и в определенных местах женщины были в достаточной мере освобождены от требований воспроизводства и от рутинной работы, чтобы располагать возможностями для поисков собственного сексуального наслаждения. Конечно, фактически оно никогда не было связано с браком. В большинстве цивилизаций создавались истории и мифы, которые утверждали, что те, кто пытается создать устойчивую привязанность с помощью страстной любви, обречены.
Различия, обрисованные как граница между целомудренной сексуальностью брака и эротикой, характерной для страстной внебрачной связи, носили достаточно общий характер для всех аристократий, за исключением, может быть, европейских. Специфическим для Европы было возникновение идеалов любви, связанных с моральными ценностями христианства[82].
Предписание, что кто-то должен посвятить себя Богу для того, чтобы познать его, и что через этот процесс можно достичь познания самого себя, стал частью мистического единения мужчины и женщины. Временная идеализация другого, типичная для страстной любви, здесь соединялась с еще более постоянным единением с объектом любви; и даже в не столь уж давние времена уже имела место определенная рефлективность[83].
Романтическая любовь, присутствие которой начинает ощущаться примерно с конца восемнадцатого века и далее, впитывала в себя эти идеалы, одновременно инкорпорируя элементы страстной любви, и тем не менее отличалась и от той, и от другой. Романтическая любовь ввела в индивидуальную жизнь идею повествования — доктрину, которая радикальным образом расширила рефлексивность возвышенной любви. Изложение рассказа — это одно из средств «романа», но этот рассказ теперь становился индивидуализированным, вводя себя и другого в личностное повествование, которое не имело особого отношения к более широким социальным процессам. Рост романтической любви в большей или меньшей степени совпадал с возникновением романа (Romance — это понятие в английском языке, означает жанр любовного, рыцарского, героического романа, в противоположность novel — повествованию более обыденного характера — примеч. перев.): эта связь принадлежала вновь открытой повествовательной форме.
Комплекс идей, ассоциировавшихся с романтической любовью, первое время связывал любовь со свободой, рассматривая и ту и другую как нормативно желательное состояние. Страстная любовь всегда была освобождающей, но лишь в смысле порождения разрыва с рутиной и повседневными обязанностями. Это было как раз то качество страстной любви (в оригинале — amour passion — примеч. перев.), которое размещало ее отдельно от существующих институтов.
Напротив, идеалы романтической любви сами себя внедрили прямо в возникшие связи между свободой и самореализацией.
В романтической любви привязанность, как элемент возвышенной любви, имеет тенденцию преобладать над сексуальным пылом. Важность этого момента вряд ли возможно переоценить. Комплекс романтической любви в этом отношении настолько необычен, насколько трактует это Макс Вебер в протестантской этике[84].
Любовь, включая в себя сексуальность, разрушается ею; «добродетель» начинает принимать другой смысл для обоих полов, не означая более одной лишь невинности, а скорее определенные качества характера, которые останавливают выбор на другой личности как «особой».
Под романтической любовью часто подразумевают мгновенное влечение — «любовь с первого взгляда». Однако в той мере, в какой непосредственное влечение является частью романтической любви, оно должно быть совершенно четко отделено от сексуально-эротических принудительных влияний страстной любви. «Первый взгляд» — это коммуникативный жест, интуитивное восприятие другого, процесс притяжения к кому-то, кто может сделать чью-то любовь, как говорится, «совершенной».
Идея «романа» в том смысле, который вкладывался в это понятие в девятнадцатом веке, выражала секулярные изменения, оказавшие свое влияние на социальную жизнь в целом, и вносила в них свой собственный вклад[85].
Современность неотделима от доминирующего влияния разума, в том смысле, что, как предполагается, рациональное понимание физических и социальных процессов вытесняет произвольную власть мистицизма и догмы. Разум не оставляет места для эмоции, которая просто лежит вне сферы его влияния; но фактически и эмоциональная жизнь перестроилась в изменяющихся условиях повседневной деятельности. Вплоть до преддверия нынешнего времени в распоряжении «коварных» мужчин и женщин были любовные чары, приворотные зелья и афродизиаки[86], которые они могли использовать для осуществления контроля над причудливым запутыванием кого-то в сексуальные сети.
В качестве альтернативы можно было прибегнуть к консультации священника. Однако судьба индивида в его личных привязанностях, как и в других сферах, была связана с более широким космическим порядком. Тем не менее «роман», как его можно понимать с восемнадцатого века и далее, включал в себя резонансы предшествующих концепций космической судьбы, но смешивал их с аттитюдом, который был направлен в открытое будущее. Роман более не был, как это обычно бывало прежде, специфически нереальным заклинанием возможностей из области фантастики. Взамен этого он становился потенциальным средством контроля над будущим, равно как и формой психологической безопасности (в принципе) для тех, чьих жизней он касался.
Гендер и любовьНекоторые утверждали, что романтическая любовь — это особый проект, спланированный мужчинами против женщин для того, чтобы наполнить их головы пустыми и недостижимыми мечтаниями. И все же такой взгляд не может объяснить привлекательности романтической литературы или того факта, что женщины играли значительную роль в ее распространении. «В королевстве не так много юных леди, — с некоторой долей гиперболы замечал один из авторов в Журнале для леди (The Lady's Magazine) в 1773 г., — которые не читали бы с жадностью романов». Эти издания, продолжал автор с нарастающим раздражением, «имеют тенденцию портить вкус».
Поток романов и рассказов, который не ослабел до наших дней, — причем многие из них написаны женщинами, — с начала девятнадцатого века затапливал книжные лавки.
Нарастание комплекса романтической любви следует понимать в связи с некоторыми другими факторами, оказывавшими влияние на женщин начиная с конца восемнадцатого столетия. Одним из них было устройство дома, к которому уже создавалось определенное отношение. Другим было изменение отношений между родителями и детьми; третьим стало то, что некоторые называют «изобретением материнства». Поскольку это касалось статуса женщин, все они тесно интегрировались в единое целое[87].
Вопрос о том, является ли само детство творением сравнительно недавнего прошлого, как замечательно провозгласил Ариес, находится за пределами дискуссии о том, что на протяжении «репрессивного» викторианского периода существенно изменялись паттерны взаимодействия родителей с детьми. Строгость викторианского отца легендарна. Тем не. менее в некоторых отношениях патриархальная власть в доме в конце девятнадцатого века пошла на убыль. Потому что прямая власть мужчины над домашним хозяйством, носившая всесторонний характер, пока это хозяйство было центром системы производства, стала ослабевать с разделением дома и рабочего места. Конечно, муж сохранял за собою высшую власть, однако возрастающий акцент на важности эмоциональной теплоты между родителями и детьми нередко смягчал применение этой власти. Женский контроль над воспитанием детей возрастал по мере того, как семья уменьшалась в размерах и детей начинали считать существами уязвимыми и нуждающимися в длительном эмоциональном воспитании. Как формулирует Мэри Райан, центр домохозяйства сместился «от патриархальной авторитарности к материнскому влиянию»[88].