Гегелю в начале 30-х годов не было школьным, цеховым философским интересом. Оно не было, конечно, и какой-нибудь натянутой и ложной исторической аналогией. Я рассматривал учение Гегеля в свете ленинской традиции анализа задач революции. Революционная эпоха проходит определённые закономерные ступени, причём полоса общего отрицания всего старого, с которой она начиналась, должна была смениться периодом созидательным, конструктивным, по существу, углубляющим революционный процесс, хотя внешне это изменение могло казаться восстановлением старого – оборона Отечества, единоначалие, хозяйственный расчёт и т. п. – либо заботой о сохранении традиций. К этому комплексу идей относится всё, что сказано у Ленина о необходимости усвоить наследие прошлого, учиться у буржуазных специалистов, о роли школьного учителя, наконец, всё, что сказано против мнимореволюционного бюрократического прожектёрства и «левой» фразы вообще. Ленин отрицал абстрактное отрицание всех прежних ценностей, включая сюда ценности моральные, эстетические. Отсюда осуждение Лениным того, что он называл «футуризмом», то есть совокупности абстрактно-новаторских течений времён начала революции. И наконец, самое главное, его осуждение всякой ультралевизны как в международном плане, так и в плане внутренних отношений нового строя.
Я был, естественно, далёк от всякой мысли устанавливать какую-либо параллель между развитием социалистической революции и пониманием Гегелем ступеней возникновения буржуазного общества – от революции через эпоху термидора, бонапартизма, реставрации. Мои статьи о Гегеле начала 30-х годов построены не на параллели между эпохой конца XVIII – начала XIX веков и Октябрьской революцией, а на контрасте между этими двумя периодами. Меня увлекала задача показать принципиальное отличие социалистических отношений, новой, революционной конкретности слияния коммунистической программы с привычками, интересами, культурой большинства людей, от того, что выступало у Гегеля как «примирение с действительностью», как переход от «французских абстракций» к конкретному, хотя и окрашенному в по-гегелевски консервативные тона. Может быть, в этом противопоставлении были навеянные временем преувеличения, но, во всяком случае, позиция человека, стоящего на точке зрения более глубокого революционного процесса, была ясна. Это была позиция отказа от ультралевой абстракции, как она проявилась в начале революционной эпохи, и в то же время отказа от всякого возвращения в старый хлев, к преклонению перед стихией буржуазного общества, перед старым алтарём – словом, отказа от всякого термидора во имя дальнейшего движения к коммунизму.
Я должен, однако, подчеркнуть, что мои статьи о Гегеле были, конечно, не более чем статьями и не идут в сравнение с фундаментальной работой Г. Лукача «Молодой Гегель», написанной в 30-х годах. Могу лишь сказать, что у меня была проведена в общих чертах та же идея, тот же принцип, которые составляют глубоко обоснованную черту труда Лукача. Поэтому я позволю себе надеяться, что эти мои статьи в некотором отношении не вполне устарели. Во всяком случае, в них впервые сказано о том, что ранние произведения Гегеля нельзя назвать «теологическими» и что «народная религия» молодого Гегеля – это религия Руссо и Робеспьера. В них проведена также другая мысль, которая может быть выражена так: как бы глубоко мы ни проникали в диалектику истории человеческого развития, из неё нельзя вывести никакого основания для оправдания тёмных сторон истории.
Мне пришлось присутствовать при начале огромного труда Лукача, принимать участие в совместном обсуждении вопросов, связанных с оценкой Гегеля. В тот период на Западе гегелевская традиция возродилась в далёких от марксизма версиях – буржуазнолиберальной или откровенно реставрационной, реакционной и профашистской. В подготовке идеологии нацизма было и течение, связанное с именем Гегеля, хотя сам Гегель, разумеется, к этому никак не причастен. С таким же правом можно было бы вывести фашизм из Гераклита.
Так или иначе, всё это делало проблему Гегеля в высшей степени актуальной. К тому же ещё со времён Дильтея и его школы большую роль стал играть молодой Гегель. Естественно, что мы почувствовали здесь самостоятельную, ясно очерченную и важную тему марксистской мысли, марксистской критики. Лукач, прекрасно знавший гегелевскую литературу на Западе и обладавший громадным талантом конкретного исторического исследования, потратил немало времени на то, чтобы восстановить последовательность фрагментов, опубликованных в своё время Нолем. Его книга, увидевшая свет только после войны, произвела своего рода революцию в литературе о Гегеле. Конечно, наука буржуазная относится к книге Лукача двойственно, хотя не может не признать, что она оплодотворила всю исследовательскую мысль в этой области. Лукач раскрыл связь идей Гегеля с реальным революционным содержанием его эпохи – французской революцией, английской политической экономией, проблемой буржуазной демократии и развития капитализма, чего не было в предшествующей гегелевской литературе.
После выхода книги Лукача на Западе выросла громадная литература, трактующая Гегеля в связи с такими темами, как «труд», «отчуждение», «буржуазное общество», но западные исследователи в большинстве случаев всё же стараются как-то отмежеваться от Лукача, обвинить его в односторонности и вообще трактуют его как чуждого, не как своего. Это совершенно естественно. Некоторые критики Лукача вообще не входят в содержание его труда, а просто восстанавливают то, что было прежде, я бы сказал, «ретеологизируют» молодого Гегеля.
Между тем в книге Лукача «Молодой Гегель» нашло выражение ленинское понимание реального исторического содержания философского мышления. В применении к Гегелю это понимание преображает его фигуру настолько, что вместо школьного философа или натуры, склонной к мистицизму, каким его представляла школа Дильтея, перед современным читателем вырастает человек громадного, трезвого ума, понимающего самые существенные вопросы жизни своего времени, ничем не уступающего в конкретности мышления тем учёным, которые создали в Англии и Франции классическую политическую экономию, глубокую критику буржуазной цивилизации, словом, человека, чьи высокие идеи достойны служить источником марксизма.
Разумеется, к Гегелю нельзя предъявить требования невозможные. Он жил в такую эпоху, когда самый исторический горизонт не позволял увидеть то, что могли увидеть Маркс и Энгельс. В силу её исторического положения, в силу патоса, стоявшего за гегелевской философией, в ней неизбежен был мотив исторического крушения, катастрофы, некоторой капитуляции перед стихийным ходом исторического процесса. Для Гегеля эта идея капитуляции была ценой, уплаченной за понимание необходимости исторического развития в капиталистической форме, в форме буржуазной цивилизации. Гегель не был апологетом буржуазного общества, – и слава богу! – но он не мог найти других средств, ограничивающих, обуздывающих стихию капиталистических частных интересов, противоречий богатства и нищеты, помимо идеалистической, я бы сказал, абстрактной конкретности, объединяющей противоположности в единое целое чисто умственным, духовным путём. Соответственно этому он поставил свою идею некоего правового «корпоративного» государства над стихией буржуазного общества.
Во всяком случае, перелом, который произошёл в зрелом Гегеле, – от бернского и франкфуртского периодов через «Феноменологию духа» к «Науке логики» и берлинским лекциям, – был для Гегеля не возвращением в лоно реакции, а трагической двойственной неизбежностью. Моё и Лукача понимание