может! С другой стороны: раз наш корабль занесло туда, ну что ж! крепче стиснем зубы! будем смотреть в оба! рукою твёрдою возьмём кормило! — мы переплываем прямо через мораль, мы попираем, мы раздробляем при этом, может быть, остаток нашей собственной моральности, отваживаясь направить наш путь туда, — но что толку говорить о
нас! Никогда ещё отважным путешественникам и искателям приключений не открывался
более глубокий мир прозрения: и психолог, который таким образом «приносит жертву» (но это
не sacrifizio dell’intelletto [16], напротив!), будет по меньшей мере вправе требовать взамен, чтобы психология была снова признана властительницей наук, для служения и подготовки которой существуют все прочие науки. Ибо психология теперь снова образует путь к основным проблемам.
Раздел второй. Свободный ум
24
О sancta simplicitas [17]! В каком диковинном опрощении и в какой фальши живёт человек! И если когда-нибудь откроются глаза, невозможно будет вдосталь надивиться на это чудо! Каким светлым, и свободным, и лёгким, и простым сделали мы всё вокруг себя! — как сумели мы дать своим чувствам свободный доступ ко всему поверхностному, а своему мышлению — божественную страсть к резвым скачкам и ложным заключениям! — Как же догадались мы с самого начала сохранить своё неведение, чтобы наслаждаться едва ли постижимой свободой, несомненностью, неосторожностью, неустрашимостью, весёлостью жизни, — чтобы наслаждаться жизнью! И только уже на этом прочном гранитном фундаменте неведения было до сих пор позволено возвышаться науке, воле к знанию — на фундаменте гораздо более сильной воли, воли к не-знанию, к неопределённому, к не-истинному! И возвышаться не в качестве её противоположности, а в роли её утончённого варианта! Пусть даже язык, как в данном, так и в других случаях, не может выйти из своей неповоротливости и продолжает говорить о противоположностях везде, где только есть степени и кое-какие тонкости в оттенках; пусть также закоренелое тартюфство морали, ставшее теперь составной частью нашей непобедимой «плоти и крови», даже у нас, знающих, извращает слова в устах наших — порой мы понимаем это и смеёмся, видя, как и самая лучшая наука хочет всеми силами удержать нас в этом опрощённом, насквозь искусственном, складно сочинённом, складно подделанном мире, видя, как и она, волей-неволей, любит заблуждение, ибо и она, живая, — любит жизнь!
25
После такого весёлого вступления да будет выслушано и серьёзное слово: оно обращается к серьёзнейшим. Берегитесь, философы и друзья познания, и остерегайтесь мученичества! Остерегайтесь страдания «во имя истины»! Остерегайтесь даже собственной защиты! Это лишает вашу совесть всякой невинности и тонкого нейтралитета, это делает вас твердолобыми перед лицом возражений и красными тряпками, это отупляет, озверяет, уподобляет вас быкам, когда в борьбе с опасностью, поруганием, подозрениями, изгнанием и ещё более грубыми последствиями вражды вам приходится в конце концов разыгрывать из себя защитников истины на земле, — будто «истина» такая простодушная и нерасторопная особа, которая нуждается в защитниках! И именно в вас, о рыцари печального образа, господа зеваки и пауки-ткачи духа! В конце концов вы довольно хорошо знаете, что нет решительно никакой разницы, окажетесь ли именно вы правыми, так же как знаете, что до сих пор ещё ни один философ не оказывался правым и что в каждом маленьком вопросительном знаке, который вы ставите после ваших излюбленных слов и любимых учений (а при случае и после самих себя), может заключаться более достохвальная правдивость, чем во всех торжественных жестах, которыми вы козыряете перед обвинителями и судилищами! Отойдите лучше в сторону! Скройтесь! И наденьте свою маску и хитрость, чтобы вас путали с другими! Или хоть немного боялись! И не забудьте только о саде, о саде с золотой решёткой! И окружите себя людьми, подобными саду, — или подобными музыке над водами в вечерний час, когда день становится уже воспоминанием, — изберите себе хорошее одиночество, свободное, весёлое, лёгкое одиночество, которое даст и вам право хоть в каком-нибудь смысле оставаться хорошими! Какими ядовитыми, какими хитрыми, какими дурными делает людей всякая долгая война, которую нельзя вести открытою силой! Какими личными делает их долгий страх, долгое наблюдение за врагами, за возможными врагами! Эти изгнанники общества, эти долго преследуемые, злобно травимые, — также отшельники по принуждению, эти Спинозы или Джордано Бруно — в конце концов всегда становятся рафинированными мстителями и отравителями, хотя бы и под прикрытием духовного маскарада и, может быть, бессознательно для самих себя (докопайтесь-ка хоть раз до дна этики и теологии Спинозы!), — нечего и говорить о бестолковости морального негодования, которое у всякого философа всегда служит безошибочным признаком того, что его покинул философский юмор. Мученичество философа, его «принесение себя в жертву истине» обнаруживает то, что было в нём скрыто агитаторского и актёрского; и если предположить, что на него до сих пор взирали только с артистическим любопытством, то по отношению к иному философу, конечно, может показаться понятным опасное желание увидеть его когда-нибудь также и в состоянии вырождения (выродившимся в «мученика», в крикуна подмостков и трибун). Лишь бы при подобном желании непременно ясно понимать, что при этом во всяком случае придётся увидеть: только драму сатиров, только эпилог в виде фарса, только непрерывное доказательство того, что долгая подлинная трагедия кончилась, — при условии, конечно, что всякая философия в своём возникновении была долгой трагедией.
26
Каждый избранный человек инстинктивно стремится к своему за́мку и тайному убежищу, где он избавляется от толпы, от многих, от большинства, где он вправе забыть правило «человек», будучи исключением из него, — за вычетом одного случая, когда ещё более сильный инстинкт прямиком наталкивает его, как познающего в широком и исключительном смысле, на это правило. Кто, общаясь с людьми, не отливает при случае всеми цветами злополучия, зеленея и серея от отвращения, пресыщения, сочувствия, сумрачности, уединённости, тот наверняка не человек с высшими вкусами; но положим, что он не берёт на себя добровольно всю эту тягость и докуку, что он постоянно уклоняется от неё и, как сказано, продолжает безмолвно и гордо скрываться в своём замке, — в таком случае верно одно: он не создан, не предназначен для познания. Иначе он должен бы был в один прекрасный день сказать себе: «к чёрту мой хороший вкус! ведь правило интереснее, нежели исключение — нежели я как исключение!» — и отправился бы вниз, прежде всего «в среду». Изучение усреднённого человека, долгое, серьёзное, и с этой целью множество переодеваний, самопреодолений, фамильярности, дурного обхождения (всякое обхождение дурно, кроме обхождения с себе подобным),