На церковных фресках Розанов с облегчением не нашел темных, аскетических тонов городских церквей[195]:
В этой монастырской живописи я не нашел ничего собственно монашеского: нашел одушевление, жизнь, полет. И вся литургия, весь храм, все молящиеся — точно имели крылья и летели (С. 247).
Розановская эстетизация религии основывается на постоянном противостоянии с десакрализацией секуляризированного[196]. По Розанову, христианство нашло в монашестве свой стиль, «вкус», определяющий все частности религиозного выражения. Монашество сочетается с мировоззрением таких светских писателей, как Гоголь, Достоевский, Толстой, но не вяжется с Пушкиным. Здесь невозможно обозреть далеко идущее обоснование православных взглядов Розанова, считающего невыносимой «какофонией» единство христианства и общества, христианства и государства: монастырь и светский мир не соединимы друг с другом. Христу полагается уединенная келья, а не открытый мир.
О противоречивости личности путешественника и рассказчика свидетельствует то, как он изображает верующую женщину и свое отношение к ней. На том месте, где она молилась, после ее ухода на камне блестели слезы, и Розанов дошел до того, что пригнулся к земле и поцеловал эти слезы: «Если даже кто не любил Бога, как не полюбить эту любовь к Богу?» (С. 264). Розанов преобразует манеру поведения своей супруги Варвары Бутягиной в поведение «женщины вообще» и свое несогласие с ее верой — в отчуждение и именно таким образом в интимную близость путешественника по отношению к незнакомке. В своем произведении «Смертное» он признался, что после отъезда своей первой жены Аполлинарии Сусловой и ее разрыва с ним он влюбился в любовь вдовы Бутягина к умершему мужу[197]. Путешествие, инициированное его второй супругой, имело своей целью прежде всего получить помощь для захворавшей дочери Татьяны (1895–1975), которая отправилась вместе с ними, от канонизированного год назад святого Серафима Саровского[198]. При этом характерно, что Розанов отрицал православный культ святых, а также моление перед иконой как формальную процедуру, но не молитву, обращенную к достойному подражания человеку (С. 260). На месте церкви с беспримерным «подвигом» (С. 260) оказывались только «схима»[199] и «сан».
IV. Алтрополого-этнические взгляды: Волга как «русский Нил»
Третье из рассматриваемых нами путешествий по России снова привело Розанова летом 1907 года в район Поволжья, на его родину. В этом случае уже во время поездки он пишет путевое эссе, которое с 26 по 31 августа частями печаталось в «Русском слове» под общим названием «Русский Нил»[200] под псевдонимом В. Варварин (образованным от имени его супруги и матери его детей Варвары). Философ, журналист и писатель проходит вместе со своей семьей всю судоходную часть реки от Рыбинска до Астрахани. Розанов создает девять отдельных эссе как единый текст; он намеревался в 1912 году опубликовать их в отдельном томе запланированного Собрания сочинений под общим названием «Русский Нил» и подзаголовком «Впечатления по Волге»[201]. Перекрестив Волгу в «русский Нил», он явно равняет русскую культуру с языческой древнеегипетской культурой, которую считает «райской»:
«Русским Нилом» мне хочется назвать нашу Волгу. Что такое Нил — не в географическом и физическом своем значении, а в том другом и более глубоком, какое ему придал живший по берегам его человек? «Великая, священная река», подобно тому как мы говорим «святая Русь», в применении тоже к физическому очерку страны и народа. Нил, однако, звался «священным» не за одни священные предания, связанные с ним и приуроченные к городам, расположенным на нем, а за это огромное тело своих вод, периодически выступавших из берегов и оплодотворявших всю страну. Но и Волга наша издревле получила прозвание «кормилицы». «Кормилица-Волга»… Кроме этого названия она носит и еще более священное — матери: «матушка-Волга»… Так почувствовал ее народ в отношении к своему собирательному, множественному, умирающему и рождающемуся существу. «Мы рождаемся и умираем как мухи, а она, матушка, все стоит (течет)» — так определил смертный и кратковременный человек свое отношение к ней как к чему-то вечному и бессмертному, как к вечно сущему и живому, тельному условию своего бытия и своей работы. «Мы — дети ее: кормимся ею. Она — наша матушка и кормилица». Что-то неизмеримое, вечное, питающее… (С. 331).
Нет сомнения, М. Бахтин назвал бы карнавальным этот образ реки с «умирающим и рождающим телом» и тем самым втянул бы в нечто переворачивающее, безостановочное, пролетающее мимо. Мобильность наблюдательного пункта на быстро плывущем вниз по реке пароходе соответствует подвижности воды. Во флюиде[202], который в слиянии семени и пота, крови и слез представляет розановский центральный архетип, соединяются, вслед за вейнингеровским определением еврейского как женственного, обозначение русского как женского[203], особенно в качестве femina-mater. Это женское начало оттесняет мужское (отечество) и ставит на его место Россию как родину-мать.
Во время путешествия по реке Розанов встречает русско-еврейскую супружескую пару. Молодой мужчина по фамилии Рабинович — учитель математики и физики, сын основателя русско-еврейского общества «Израиль Нового завета», которое приняло евангелистское вероисповедание (религиозный философ Владимир Соловьев приводил его как пример «моста» от иудейства к христианству[204]) — Жена его, напротив, русская. Здесь, как и в своем путевом отчете о поездке в Саров, Розанов выступает в качестве этнолога. Он описывает внешность, манеру поведения и образ мыслей обоих супругов, причем меняет местами хиазмы стереотипов: голубоглазый белокурый еврей и черноглазая русская женщина. И Розанов судит об этнических особенностях еврея и русской на основании их взаимоотношения: в совершенном противоречии своему всего через два года разыгравшемуся антисемитизму: он ожидает от их связи, в особенности от детей русско-еврейского происхождения, общей гениальной будущности. Розанов подчеркивает, что именно Христос разрушил препоны между религией и этносом и создал религию, годящуюся для всех народов. Мужчина еврейского происхождения служит доказательством тезиса, что евреи так же любят своих ближних, как христиане, и не думают причинять зло последним. И Розанов осуждает еврейские погромы, как осуждал их и позднее, после революции 1917 года.
Затем он описывает встречу с двенадцатилетней русской девочкой, написавшей стихотворение. В этом ребенке антрополог увидел предвосхищение будущей судьбы человека. Хотя в качестве источника текста назван журнал «Русское богатство» (С. 398), стихотворение в нем отсутствует. Так как создатель путевых записок и прежде изображал на палубе колесного парохода пятерых детей — своих собственных, — можно с легкостью предположить, что в качестве гимназистки выступила его дочь Таня, а текст воспроизводил одно из его ранних стихотворений. Во всяком случае, звучание, ритм и традиционное рифмообразование так напоминают розановское стихотворение «Поэту»[205], что позволяют и здесь предположить его авторство. В пользу такого предположения говорит и то обстоятельство, что Розанов вначале цитирует по памяти (причем с ошибками) своего поэтического кумира М. Лермонтова (С. 374)[206], а также приводит точный биографический факт: стихотворение было адресовано девятнадцатилетней девушке. Конечно, речь здесь идет о Юлии Алексеевне Каменской, учительнице музыки, первой гимназической любви Розанова[207].
На Дальнем Востоке заря загоралась.
Сегодня уснуть я всю ночь не могла.
То жизнь мне в венке из цветов улыбалась,
То терном колючим грозила и жгла.
О жизнь, не хочу я позорного счастья.
Твоих не прощу я обманчивых роз.
Хочу я свободы, свободы, свободы.
И знай, — не боюсь ни страданий, ни гроз.
Иди, я бороться с тобою готова,
Я жажду волнений, я жажду борьбы.
И пусть я паду за любовь, пусть паду я,
Не буду покорной рабыней судьбы.
(С. 397)
В качестве примера русского этнического поведения Розанов представляет еще одну молодую женщину, купеческую дочь, которая намеревается самоотверженно «идти в народ»: она хочет помочь больным в устье Волги бороться с холерой. Он заканчивает эту предпоследнюю часть своего путевого эссе вопросом, наиболее точно определяющим цель изображаемого:
И кто запишет эти подвиги? Кто знает о них? Я услышал и точнейшим образом передал первые строки тихого подвига. А сколько их, сколько среди горькой и благородной русской земли! И — клянусь, — как ни бедна и истерзана и, наконец, унижена теперь наша Русь, — я не захотел бы ни за что быть сыном какой-нибудь другой земли, кроме нее (С. 401).