Иней возвестил о наступлении зимы.
Лессинг прикинул, — это будет его пятая зима в вольфенбюттельской глуши. Все его надежды оказались тщетными. Стоит ли обманывать себя и дальше?
Ева была уже третий год в Вене, и за последние семь или восемь недель он не написал ей ни одного письма — рассказывать было не о чем.
Ничего не произошло, ничего не изменилось, ничто не получило завершения — ни в Вольфенбюттеле, ни в Вене.
Издали доносился перезвон колоколов. Рождество! Лессинг был как всегда один и смотрел из мансарды вниз, на заиндевевшие деревья. Хорошо еще, что ему было чем заняться.
Прежде всего, следовало отделить молодого ученого Вильгельма Иерузалема от этого Вертера — образ его мог постепенно слиться в сознании читателей с литературным героем. Уже и сам Лессинг ловил себя на том, что поэтические картины романа о Вертере заслоняли ему подлинные воспоминания. Что и говорить, искусство молодого Гёте было исполнено мощи. Но вот как обстояло дело с его любовью к истине? Почему, услышав толки, будто в его «Вертере» изображена судьба Вильгельма Иерузалема, он ничего не возразил?
Лессингу пришла на память фраза, читанная у Николаи: «Этот малый — гений, но гений — плохой сосед…»
Сам же он хотел остаться Иерузалему, пусть даже мертвому, добрым соседом и надежным другом. Посему он решил напечатать философские сочинения Вильгельма, снабдив их своим предисловием. Разрешение отца покойного у него уже имелось.
Статьи Вильгельма — эти свидетельства его светлого ума — должны были сохранить о нем память тех, кто любил этого молодого человека и ценил его талант. Образу чувствительного Вертера из романа следовало противопоставить безошибочно узнаваемый портрет Вильгельма Иерузалема: портрет умного, рассудительного, неизменно уравновешенного человека. Так, чтобы любой критически мыслящий читатель непременно задался вопросом: «Что же довело его до самоубийства?»
Крупные черные вороны опустились на заиндевевшие ветки и хлопали крыльями, стараясь устроиться поудобнее. Во все стороны брызнуло сверкающее облако мельчайших ледяных кристалликов. Наконец черные разбойники в молчании расселись на верхушках давно облюбованных ими деревьев, — он часто видел их здесь и раньше, — склонили набок головы и с опаской уставились на него.
Если бы он только мог одним могучим рывком обрести свободу!
Правда, зима мало подходила для этого, — но весной он уедет. Это он решил твердо. С него довольно!
Говорить с наследным принцем Лессингу было больше не о чем. И писать ему он тоже не намеревался. Но старому, хворающему герцогу Карлу Лессинг отправил деловое письмо, в котором с подобающей вежливостью испрашивал позволения еще раз взять за два квартала вперед свое вознаграждение, необходимое для предстоящего путешествия. Одновременно он просил и об отпуске.
Герцог вызвал его в Брауншвейг, принял благосклонно и сразу успокоился, едва Лессинг изложил ему план своего путешествия: Берлин, где находился брат; Каменц, где жила старая мать; возможно, Лейпциг; возможно, и Дрезден. Герцог распорядился выдать наперед испрашиваемое вознаграждение на путевые расходы.
— С условием, что потом оно будет у вас вычтено, — жестко сказал он.
Но, видимо, у него не было полной уверенности в том, что его библиотекарь не попытается в конце концов улизнуть, ибо напоследок он грозно прокричал ему вслед:
— Смотрите же, чтобы вас не переманили!
Не в силах больше ждать, холодным февральским днем Лессинг упаковал чемодан и отбыл на перекладных.
Перед отъездом Лессинг упросил расположенного к нему камергера фон Кунтча оказать ему, если потребуется, посредничество при дворе. Необходимость в этом возникла очень скоро. Из Дрездена Лессинг написал давно задуманное письмо, в котором, сообщив попутно об исполненном им поручении навестить тетку К. фон К., подробно изложил свои собственные дела.
Он писал, что герцогу не мешало бы продлить ему отпуск до мая, а заодно распространить данное им разрешение и на поездку в Вену. Предлог был таков: Лессинг рассчитывал встретить в Дрездене одну «особу», которую, однако, обстоятельства вынуждают задержаться какое-то время в Вене. Поэтому, чтобы его поездка не была напрасной, ему следовало бы самому срочно прибыть в Вену. Лессинг даже подсказал в письме подходящую формулировку: речь идет о «делах, связанных с женитьбой». К. фон К. предоставлялась таким образом возможность умело направить язвительность герцога на «одну особу», которая однажды уже послужила для престарелого монарха поводом «подразнить» своего библиотекаря.
Это и впрямь выглядело куда как «забавно»; здоровый мужчина, которому судьба мешала сделать это раньше, в сорок шесть лет надумал наконец жениться! Правда, об этом письмо умалчивало, ибо Лессинг надеялся в скором времени избавиться от своих жизненных невзгод.
«Если бы только я мог летать!» — написал он Еве и выехал с экстренной почтой через Прагу в Вену.
VI
Он остановился в Вене в «Золотом осле», но ему следовало бы поискать красного или коричневого, или пестрого «осла». Лессинг не запомнил масть и обнаружил ошибку, лишь когда хозяин «золотого» заявил, что никто не оставлял ему ни письма, ни адреса.
Лессинг поспешил к старому статскому советнику фон Геблеру, их с Евой общему знакомому, и разузнал у него, как найти ее мануфактуры. Заодно, подумал Лессинг с облегчением, он совершил и тот единственный визит в Вене, который представлялся ему необходимым, если не считать долгожданной встречи с Евой.
Дверь в контору Евы имела небольшое оконце с матовыми стеклами, не позволявшими любопытному взгляду проникнуть внутрь. Поскольку на его робкий стук никто не отозвался, Лессинг нажал на бронзовую ручку двери и сразу увидел Еву. Она сидела за высокой конторкой со множеством чернильниц и сосредоточенно подсчитывала что-то в бухгалтерской книге, водя вверх и вниз остро очиненным гусиным пером.
— Я сперва постучался, — произнес он, увидев, что она не подняла головы.
— Не может быть! — вскричала Ева в крайнем изумлении, вскочила, припала лицом к его плечу и молча заплакала, не в силах, казалось, произнести больше ни слова.
— Три года! Целых три года! — шептал Лессинг, гладя ее по волосам.
— Я так счастлива, — проговорила Ева немного погодя, в ее глазах еще стояли слезы. — Как чудесно, что мои дела в Вене близятся сейчас к удачному завершению. Наконец-то я могу продать обе мануфактуры — после того, как мне удалось, проявив несказанное терпение, освободить их от всех долгов.
К радости Лессинга она сохранила ту чистую гамбургскую интонацию, которую он так любил.
— Теперь все будет хорошо! — говорил Лессинг, сжимая Еву в объятиях. — Нам не придется больше разлучаться.
Но Ева еще не закончила свой рассказ.
— Я нашла одного надежного покупателя, который будет выплачивать мне и моим детям ежегодную ренту в пятьсот талеров. Хватит ли этого?
— Да, — поспешно ответил Лессинг и принялся подсчитывать, потом вдруг засомневался, начал проверять и после долгого молчания наконец подтвердил:
— Да! Вполне!
Вена была полна чудес!
На следующий день после приезда Лессинга статский советник фон Геблер прислал ему записку, кучера и карету; записка, которую кучер упорно называл «билетом», содержала приглашение воспользоваться каретой, чтобы в сопровождении госпожи Евы осмотреть Вену.
Предложение был принято сразу. Контору заперли. Ева в этот праздничный день, призванный послужить прологом к долгому свиданию, облачилась в свои шелка. Кучер открыл дверцу, Лессинг помог своей милой, любимой подруге сесть в карету, и они поехали кататься по улицам прекрасной Вены.
Как выяснилось, кучер получил четкие указания, что следует показать немецкому поэту: Хофбург, старую церковь Святого Августина, ратушу, собор Святого Стефана, испанскую школу верховой езды. Время от времени он останавливал карету, давал краткие пояснения и осведомлялся, не желают ли его пассажиры выйти. Этот ритуал, последовательно соблюдаемый их гидом в сапогах, страшно забавлял обоих, и они, посмеиваясь про себя, скоро отвечали уже дружным дуэтом:
— Нет, спасибо, нам хорошо видно и так.
С самого начала поездки их охватило безудержное веселье и молодой задор. Лессинг не уставал восхищаться красотами имперской столицы, жизнь ему казалась снова прекрасной и исполненной надежд. Но в самый неожиданный для влюбленных момент, когда они приготовились увидеть очередную достопримечательность, словно этому мерному перестуку колес, этому приятному покачиванию не будет конца, карета вдруг остановилась перед мануфактурой Евы.
Кучер спустился с козел, отдал честь и объявил, что на этом данное ему поручение может считаться выполненным.