«Я есмь Сущий. Так скажи сынам Израилевым: Мое имя — Тот Кто есть». Так сказал Бог Моисею (Исх 3: 14). Он чистое существование: его сущность — в самом существовании. Интерпретаторы не беспричинно оспаривают это толкование. Тем не менее это — чистое Существование, которое святой Фома-философ встречает в конце метафизики, святой Фома-теолог встречет в Писании, но уже не как вывод рациональной диалектики, но как откровение Бога всем людям, чтобы они приняли его через веру. Видя, как эти два луча света сходятся в точке, где они смешиваются, Фома, скупой на эпитеты, не смог сдержать слов восхищения перед сверкающей истиной, вспыхнувшей в точке их пересечения: значит, «Сущность Бога — это его существование. Наивысшая истина — nanc autem sublimam veritatem [1235], — так Бог преподал ее Моисею. Само божественное существование является сущностью или природой Бога». Конкретная метафизика esse, не есть абстрактная логика ens.
И точно так же на другом краю философского поля мы находим второй пример совпадения, слияния веры и разума, что было предметом жарких дискуссий в Парижском университете и что серьезно скомпрометировало святого Фому: что такое человек? Без сомнения, нет ни одной проблемы, для решения которой Фома Аквинский употребил бы свой аристотелевский выбор с такой настойчивостью и проницательностью, как там, где Аристотель проявляет наибольшую непримиримость: постулаты о бессмертии души и воскрешении плоти. Короче говоря, речь идет о платонизме святых отцов и аристотелизме схоластики. Как-никак, именно Платон предоставлял отцам церкви, несмотря на многочисленные препятствия, общую антропологию, удовлетворяющую их требованиям. «Христианство — это платонизм для народа» (Ницше). Аристотеля порицали за материалистический эмпиризм и его сайентистскую теорию познания больше, чем за что-либо другое. В XII в. «комментатор» Аверроэс очень хорошо это понял и, чтобы остаться верующим, выдвинул тезис о двойной истине — об истине веры и истине разума. И сразу, еще во времена Фомы, магистр искусств Сигер Брабантский предал огласке непристойные аспекты этой антропологии, к которой Фома чувствовал себя причастным.
Около 1270 г. последовали горячие публичные споры, подогреваемые самыми изощренными толкованиями. Неоднократно Жильсону представлялся хороший повод для анализа позиции Фомы, в частности, в своем труде «Бонавентура» (1924 г.); он, томист, эту работу писал с благоговением. Ведь Бонавентура, хорошо знакомый с трудами Аристотеля, выделил из них основные элементы, чтобы свести их к психологическому инструментализму. Ибо он не питал иллюзий и хотя и по-братски, но решительно боролся против тезиса о сущностном единстве сложной человеческой природы; ему казалось, что она не обеспечивает трансценденцию духа. Можно ли привести здесь аксиому Жильсона: «Чем более философия является действительно философией, тем более она становится христианской»? Томизм может найти в Аристотеле то, что удовлетворяет его требованию о воскрешении плоти; но его не устраивает «духовное состояние» христиан. Вера Фомы наделила его ум удивительной отвагой.
Значение этой антропологии лучше всего измеряется ее чрезвычайными последствиями, во-первых, в сфере теории познания, согласно которой человеческий разум может познать себя только через чувственное содержание его опыта, приобретенного извне, что лишает возможности совершенствования чистый внутренний мир; и во-вторых, в индивидуализации человека, который берет свое начало из материи, без чего разум остался бы «видимостью» и из-за чего его существование ограничивается только социальной сферой. Отсюда, наконец, через это возвращение ценности телу, в том числе и в христианском смысле, утверждается ответственность за деятельноять человека в материальном мире: обратившись к окружающей его вселенной, человек обустраивает ее и таким образом выступает партнером Бога в его деяниях, включая воплощение.
Возвращение святого Фомы через канонизацию (1324) не вернуло, однако, доверия этой концепции человека и мира: еще пятнадцать столетий универсальным духовным учителем Запада будет оставаться Августин — до тех пор, пока II Ватиканский собор не провозгласит определенную автономию «земных реальностей» как в области социологии и политики, так и в психологии.
Говоря в заключении своего труда «Томизм» о духовности святого Фомы и давая определение томизму, Жильсон выражает несогласие с теми, кто усматривает в трудах Фомы Аквината, например в его «Сумме», интеллектуальное предприятие и результат деятельности университетского преподавателя, внутренняя жизнь которого останется непознанной, а секрет его религиозности нераскрытым. «Ничто не свидетельствует лучше о страстном желании преуспеть в научных поисках, чем изложение точных в определениях мыслей, вставленных в неподражаемую оправу формулировок, которые упорядочены в их строго поступательном развитии. Подобное мастерство в выражении и построении философских идей не может быть достигнуто иначе, как беззаветным служением; "Сумма теологии" с ее абстрактной ясностью и объективной прозрачностью — это выкристаллизовавшаяся перед нашими глазами и как бы обретшая вечную форму сама внутренняя жизнь святого Фомы Аквинского. Чтобы представить себе ее глубину и силу, самое лучшее — разобрать это гигантское здание, не нарушая порядка столь разных составляющих его элементов, вновь возродить в себе чувство его насущности… Эта философия волнует своими чистыми мыслями, верой в силу доказательств и самоотречением перед требованиями разума». Святость мышления этого доминиканца, наследника Доминика, подобно святости францисканца Бонавентуры, наследника Франциска Ассизского, преодолевая инертность, господствующую в изменчивом мире, обратилась к Евангелию как к источнику теологического творчества.
Жан Бофрэ [1236] О христианской философии
Исторически вопрос о «христианской философии» был поднят в 1931 г. Э.Жильсоном в ходе сообщения, сделанного во Французском философском обществе под заглавием: «Понятие христианской философии» (Заседание 21 марта 1931 г.). Через четыре года этот же вопрос был поставлен Хайдеггером в начале курса, прочитанного им в 1935 г. в Университете Фрибурга и носящего название: «Введение в метафизику». О чем же говорят, независимо друг от друга, хотя и в одно и то же время, Этьен Жильсон и Мартин Хайдеггер?
1. Говорить о какой-либо философии, что она является христианской «в своей строго определенной сущности», — это нонсенс, — заявил Жильсон в том же году («L'esprit de la philosophic medievale», I, 38). «Ясно… что в понятии христианской философии не более смысла, чем в понятии христианской физики или христианской математики». Хайдеггер выражает ту же мысль более лаконично: «"Христианская" философия — это деревянное железо и недоразумение». («Einfuhrung in die Metaphysik», S. 6).
2. Жильсон, однако, добавляет: все обстоит иначе, если рассматривать философию «в процессе ее формирования» (op.cit., p. 39). Возможно, христианство снабжает ее понятиями, способными питать и стимулировать ее работу. Не таково ли, говорил он в 1931 г. г-ну Брейе, понятие творения? Хайдеггер, со своей стороны, скажет в лекциях 1935–1936 гг. («Qu'est-ce qu'une chose?», p. 84): «Современная метафизика от Декарта до Канта и после Канта, даже метафизика немецкого идеализма, немыслимы без фундаментальных представлений христианской догматики».
Итак, кажется, что существует полное согласие между двумя философами. И все-таки они являются в этом вопросе антиподами друг другу, так как Жильсон считает, что нет ничего более соответствующего сущности философии, чем «философствование в вере» (заглавие 1-й главы его «Введения в христианскую философию» 1960), а Хайдеггер, наоборот, пишет в письме, адресованном Максу Коммерелю в августе 1942 г.: «Терпеливо всматриваться в то, что достойно вопрошания, является сегодня (для меня) изначальным императивом, так что никакая теология христианского типа, даже снабженная оговорками, не может этому помешать».