Кинулись лисята разом в нору, еле протиснулись.
Это орёл их припугнул.
Видно, ещё молодой орёл. Тоже, наверно, играл. Ведь у зверят да у птиц все игры в охоту. Только игрушки разные. У одних — мыши, у других — лисята.
Играй, да поглядывай!
А удобная это игрушка — мышь. Хочешь в охоту с ней играй, хочешь — в прятки. А надоело — хап! — и съел.
Это был совсем юный городок. Его строили в южном лесу. Это было как война: городок наступал на лес, лес — на городок.
По вечерам вокруг фонарей крутилось белое облачко ночных бабочек и мелькали чёрные летучие мыши. Щелчок, хруст — и вниз падают, сверкая, узорные бабочкины крылья. Когда поднималась луна, из зарослей выходили шакалы. Их крики — вой, стоны, охи и ахи — были слышны в каждом домике. Все городские собаки в ответ поднимали неистовый лай. Днём посреди шоссе рассаживались молодые длинноногие цапли, и шофёры осторожно объезжали их, гудя, как на перекрёстке. На улицах шофёры объезжали черепах, которые медленно ковыляли, нарушая правила движения. В комнаты заползали змеи. Скорпионов находили по утрам в сапогах и под подушками.
Было уже в городке и кино.
И вот мы идём в кино. При входе видим: на киноафише сидит сова и, щуря глазищи от яркого света, глядит вниз на людей! Я подкинул шапку — сова взметнула крыльями.
Начался сеанс. Погасили свет. С экрана — музыка и песня. И вдруг, заглушая музыку, песню и шум в зале, затрещала цикада! Цикада — это большая муха с жёсткими, «поющими» крыльями. Крыльями этими она трёт о щетинки на теле — и трещит по ночам на весь лес.
Зрители зашикали, зашумели. А другие засмеялись и захлопали в ладоши. Сеанс прервали. Включили свет. Цикада смолкла.
Но как только свет погасили, цикада затрещала опять. Запела свою любовную песенку, которую поёт она всегда в темноте. Раньше, в лесу, эта песня никому не мешала.
Ничего не слышно. Один треск. Даже выстрелов экранных не слыхать!
Опять зажгли свет. Длинными шестами с веником на конце стали шарить по потолку и углам. Цикада смолкла.
Погасили свет, пустили кино, — цикада запела!
Зрители затопали ногами, засвистели, задвигали стульями. Цикада затрещала изо всех сил — во все крылья. Она не привыкла, чтобы по ночам кто-то шумел громче её.
Зажгли свет. Вышел директор и беспомощно развёл руками. Зрители стали расходиться.
Вышли и мы.
У кино бегали ребятишки. У каждого в кулаке зажата цикада. Когда ребята трясут над головой кулаками, в кулаках цикады трещат весело и звонко, как погремушки.
Губы у ребят до ушей измазаны жёлтой цветочной пыльцой. В руках у ребят букеты цветов. Они их едят, — это съедобные цветы. А растут эти цветы прямо тут — вокруг домов и по обочинам тротуаров.
Весело в городке!
Вкусно!
В сканируемой книге потерялась страничка.
ник. Что ему стоит: пугнул — и два кузовка! А то собирай по крохам. А я, дурень, кузовками полными у его носа размахивал — аппетит дразнил.
Так, наверно, и есть. Не меня ж в самом деле медведь есть собрался.
Но это, конечно, так думаю я. А что медведь думал, — не знаю.
Он ведь, помню, и говорил мне тогда что-то, да я разобрать не успел, вот досада!
В летние каникулы приехал я как-то со своим дружком Петей в деревню.
Пошли мы на озеро. С горы озеро было похоже на огромное яйцо. Захотелось нам на него вблизи посмотреть. Но, пока спускались, озеро изменило цвет. То вдруг стало зелёным, к вечеру — жёлтым, а на самой вечерней зорьке — красным. Будто это было не простое яйцо, а ещё и раскладное: в синем лежало зелёное, в зелёном — жёлтое, а в жёлтом — красное.
— Вот здорово! — радовался я.
Но Петька сердился и торопил. Уж очень он проголодался.
— Таким яйцом сыт не будешь, — бурчал он.
К озеру мы спустились уже в темноте. Закинули в чёрное озеро удочки-донки. Крючки наживили большими лягушками: уж поймать, так чтоб на двоих хватало!
Ночью крючок с лягушкой схватил сом. Да здоровенный! Замучились мы с ним. Пока вытащили, солнце поднялось.
Совсем мы отощали, А сомина жирный, чёрный, блестит. И с усами.
— Это, брат, тебе не раскладное яйцо, — дразнит Петька.
— Подожди, — говорю, — дай посмотреть.
Чёрный сом, а брюхо у него светлое. И такое брюхо толстое да жирное; так и хочется по этому мягкому брюху ладонью шлёпнуть. Я шлёпнул и чувствую — есть что-то в брюхе.
Разрезали мы чёрного сома, а в нём коричневый налим. И тоже хорош — с локоть[5]. Свежий совсем, недавно, водно, попался. Налим весь в мутных пятнах, а брюхо, как у сома, светлое и тоже раздуто. Разрезали налиму брюхо. В брюхе у налима уж. Ужишко не очень большой, с карандаш. Серый, с оранжевыми пятнышками на затылке. А посредине будто узелок — тоже кого-то проглотил. Разрезали — рыбка, краснопёрка золотая, плавнички красные. У краснопёрки в желудке мошкара разная, кузнечик. У кузнечика тоже в желудке что-то есть, не разобрать только.
— А яйцо-то всё-таки раскладное! — кричу я. — В озере — сом, в соме — налим, в налиме — уж, в уже — рыбка, в рыбке — кузнечик, в кузнечике — трава. А сейчас мы съедим сома и…
— Чур! — закричал Петька. — Я не раскладной!
Сложил он на лопушок налима, ужа, плотву, кузнечика и всё это выбросил назад, в озеро.
А сома — съели.
Повадились по ночам на огород кабаны. Клыками, как лемехами, рылом, как плугом, пашут. Хрустит на кабаньих зубах моя картошка, морковка да репа.
Было бы ружьё — другое бы дело. Но ружья у меня не было.
Решил караулить по ночам, жечь костёр. Кабаны ночью высунули рыла из кустов — костёр! Перехрюкнулись — и назад. Видно, тоже решили что-то.
Я по огороду хожу, кричу — кабаны в кустах стоят, молчат. Я к костру — кабаны на огород. Я сижу, отдыхаю — кабаны работают, роют.
Провёл я тогда от ручейка воду, смастерил мельницу-колотушку. Вода колёса крутит, на колесе молоточки. Молоточки по железному листу: звяк! звяк! Всю ночь: звяк! звяк! звяк! И днём: звяк! звяк! звяк! И до того мне эта колотушка осточертела, что я даже обрадовался, когда кабаны её сковырнули.
Надо ружьё покупать — другое будет дело.
И купил бы, да вдруг в ночь выпал снег. Завалило — ни пройти, ни проехать.
Мне бы горевать — огород завалило, а я радуюсь — от кабанов проклятых избавился! Не полезут же они под снег?
А они полезли!
На зорьке вижу — идут! Затеяли что-то! Каждый впереди себя снежный ком катит. На ком снег налипает — растёт ком.
Свистнул, поднялись из-за снежных комьев чёрные свиные рыла, жуют. Уши-лопухи, под глазами — гранёные клыки. Посмотрели — и опять рыла в снег. Горбами комья покатали.
Рявкнул я — кабаны к лесу. Остались на огороде одни снеговые бочонки. Не долепили кабаны снеговую бабу!
Взял я тогда три самых больших бочонка, поставил один на другой. Готово туловище! Сверху ком поменьше — голова. Глаза и рот — из картошки. И морковку воткнул — нос. В руки — по сухому цветку подсолнуха. Готов кабаний снеговик!
Кабанов — как не бывало! И пятачка из кустов не кажут. Каждое утро проверяю: ходили кругом, снег рыли, а на огород — ни копытом. Стоит посреди огорода чучело, глазищи-картошки вытаращило, ручищи с подсолнухами растопырило.
Сами себя кабаны напугали и от огорода отучили.
А тут, спасибо, снег стаял. Вырыл я и картошку, и морковку, и свёклу.
Снеговик тоже растаял. Пусть. Он мне больше и не нужен.
Ехали ночью в машине по зимней лесной дороге я и шофёр. По бокам — чёрной стеной ночь, впереди — прямая дорога, освещённая фарами автомобиля. Прямая, яркая, как луч прожектора.
Дремлю рядом с дружком-шофёром — укачало.
Вдруг дружок толк меня локтем в бок: волк!
Я так и подскочил! Впереди, на дороге, стоит волк. Голову поднял, уши торчком, хвост поджат. И будто растёт — так быстро мы к нему приближаемся.
Рванулся волк, повернулся и поскакал. Смешно: волк от нас не удаляется, не приближается — будто на месте подскакивает!
— Жми на газ, — зашептал я, толкая шофёра.
Машина взвыла — волк стал расти. Но сейчас же лапы волка замелькали быстрее; он перестал расти и опять запрыгал на месте.
— Жми! — заорал я. — Жми, догоним!
Машина рванулась. Стрелка спидометра[6] прыгнула и задрожала на цифре "60".
Волк опять стал расти. Из-под его задних лап полетели комья снега. Вот комья стали бить в радиатор. Вот из-за радиатора видна только одна волчья башка с прижатыми ушами. И тут, когда казалось, что зверь наш, волк на бегу стал сворачивать с дороги. Уйдёт, серый бандит!