Что – главнейшее не явленное нам, погибшее в Лермонтове?
«История не знает сослагательного»… и т. д. – эта мысль из цитатника серости верна, как и все подобные, но, быть может, одно только «если бы» на самом деле и тревожит нас в истории, – сама же она, как боль, учит только опыту терпения.
Настоящий этюд содержит две темы, которые, пересекаясь, являют попытку осветить предназначение Гения. Первая тема прозвучала из-за океана в 50-е годы ХХ века. В знаменитой новелле Рея Брэдбери «И грянул гром» незадачливый путешественник в Прошлое раздавливает в мезозойском лесу бабочку – всего только красивую бабочку. Это приводит к непоправимым последствиям в Настоящем: возвратившиеся путешественники не могут его принять; виновник подлежит смерти. «И грянул гром.» Этим заключается новелла. Символика новеллы не во всем тривиальна: бабочку не воскресить, но жестоко непоправимы оказываются и глубокие взаимосвязи. Вместе с тем в новелле впечатляюще прозвучал мотив не-единственности, вариантности истории. Мы попытаемся использовать образ бабочки американского фантаста для нашей русской темы.
Но понадобится и вторая тема, чтобы организовать пересечение. Тут я с досадой отмечаю, что совсем не хорошо знаком с отечественным литературоведением: я постыдно запамятовал имя искусствоведа, который разделил русские литературные направления ХIХ века на два, определив их как «евклидово» и «неевклидово», по аналогии с геометриями! Согласно этому делению, направление «евклидово» отвечает гармонизированному художественному пространству. Из великих творцов это – Пушкин, Тургенев, Гончаров, Толстой. «Неевклидово» – это, стало быть, искривленное, расщепленное… (не просто пространство – искривленное, расщепленное взглядом – а бесспорные, между прочим, типы и куда какие верные извороты и коллизии, выхваченные этим взглядом!) – это, конечно, Гоголь, Достоевский, в некоторой части Щедрин («Головлевы»). В эту классификацию на самом деле «не идут» ряд крупнейших имен (об этом позже), но межа выражена замечательно хорошо!
Кто же тот, кто опущен в обоих списках… и в обоих есть?!
Лирика Лермонтова, то, что он успел – почти целиком «неевклидова».
What is it – Григорий Печорин?
Лермонтовская «тень» или даже лермонтовский «труп»? – но это еще как сказать; и покуда речь не о том. «Герой» – субъект почти антихристианский (государь-то Николай Павлович был прав) – великий автор не доводит, правда, дело до производства Григория Александровича в натуральные герои (лишь иронически) – но! но! какова любовь к дурному?.. (а что есть «дурное»? это как понятие в нас – «императив»?? а как же! а как же! – через девяносто лет окажется, правда, что погубить чуть не двадцать миллионов крестьян во имя «гармонии» – то бишь, коллективизации – совсем не дурно, потому что «объективно», но до той поры все-таки почти век впереди).
А между тем серьезнейший в деле намечается поворот. Страдающий Печорин не просто живой (а никакой не «труп») и вызывающий сочувствие человек, он первый из этого ряда еще и… понятен. Он – «лишний» (если только не лишние и все люди на свете), но, верно, нет читателя, который не следил бы с истинным удовольствием за дерзкими его проделками. Анализ дурного, почти антихристианского, исполненный с любовью почти христианской – тут сознательно, сильной рукой повернуто к объяснению от осуждения и морализма. Происходит это, в общем, в русле общеевропейском (скажем, одновременно со Стендалем) – что ж? поистине, кровью заплачено за простую истину: писатель – не прокурор! Скорей, адвокат…
Но далее.
Печорин, как и герои Достоевского, весь из самолюбия; роман вообще им пронизан – Грушницкий такой же, сама княжна Мери такова! «У меня врожденная страсть противуречить», – это вернейший признак героя Достоевского! (Сравните с Онегиным: «Хоть их не много понимал, прилежно юноше внимал»). Вот он, кажется, раздел! – ведь это «неевклидова» литература?! Ведь так? Ведь верно?? – а между тем Максим Максимыч и обитатели Тамани, и Бэла, и Казбич – что это?.. (я только знаю, что больше такого не прочту). Эти люди – Максим Максимыч, Казбич, Бэла – люди цельные до сердцевины, в них нет намека на трещинноватость душ «неевклидовых» людей (эти люди появятся в «Казаках» Толстого!) Печорин – лишь неевклидов персонаж внутри более общего, включающего его как частность!!!
«Если бы был жив Лермонтов, не нужен был бы ни я, ни Достоевский», – изволил обронить Л.Н.Толстой обдуманную, тяжеленькую фразу. И вот он, ключ к ней: Лермонтов в дебютном же романе обнимает и вмещает обе психологические геометрии – цельную и расщепленную – а притом (заметим) он же первый вскрывает их элементарную (диалектическую) природу. «Лишние» люди до Лермонтова – Чацкий, Алеко, Онегин – загадка, временами почти пародия, Печорин ясен! – в той же степени ясны будут позднее извивающийся на полу Чичиков второго тома «Мертвых душ», Иудушка Головлев, Родион Раскольников, Свидригайлов, Ставрогин – люди, действующие вне веры и труда, застрявшие между злом и добром.
М.Ю.Лермонтов никак не менее Гоголя торил путь Достоевскому и никак не менее Пушкина Тургеневу с Толстым; более того – в нем (в «Тамани»), как думается, – основания и третьей нашей великой литературы – литературы (говоря условно) неприглядно-объективного, непредвзятого, как бы вне-идейного факта (из ее творцов назовем только первейших: Островский, Писемский, Лесков, почти хроникеры Николай и Глеб Успенские, наконец, реалист Чехов) – вспомним отзыв А.П.Чехова о «Тамани»: «Вот бы написать такую вещь, да еще водевиль хороший, тогда бы и умереть можно!»
А вот суждения Н.В.Гоголя – математически-выверенные, скупые: «Лермонтов-прозаик будет выше Лермонтова-стихотворца». То же после гибели его: «Тут видно больше углубления в действительность жизни – готовился будущий великий живописец русского быта». Добавим – и живописец правды чувств – живописец истинной, т. е. тайной человеческой жизни. (Отметим, как легко, не силясь, отвергает Гоголь будущие вымыслы господина Набокова, с его игровой мотивацией творчества, – как без надрыва, будто невзначай, заявлена серьезность задач литературы). И еще добавим: готовился в Лермонтове и вершинный, и первый русский мировой классик.
О Печорине и самом романе написаны тома. Прибавим только полсловечка. Отчего мы любуемся героем? Мы любуемся грацией эгоизма, не считающегося ни с чьим правом, как любуются грацией тигра. Но нельзя не заметить в нем благородства: он справедлив – качество и просто редкое. Печорин не оперный злодей, история его злоключений это итог своего рода «воспитания чувств». Это «становление личности» в среде отравленной, где «становление» оканчивается душевной амнезией (как в советские времена алкоголизмом). Великие запросы порождают великое забвение – спасительное равнодушие, самозащиту духа. Он отчаялся найти. Он и прямо говорит: «Я не угадал этого назначения, я увлекся приманками страстей пустых» и т. д. Это страдание без блага и благодати, – на момент описания уже хроническое, перемежаемое попытками пробудить, взбодрить себя. Было ли оно, это назначение? Говорят: поприще, но что есть цель поприща? Если деньги и власть, так это для Чичикова. Отчасти Григорий Александрович бесится и «с жиру», являясь в этом смысле преемником Чаадаевых-Белинских и предтечей интеллигенции – но власть (не над умами, над людьми) он отвоевывает не поношением отечества, не ротшильдским изворотом и не начальственным лампасом, а всегда личным риском, рискуя собой – как истинно власть имеющий! У него нет любви – как нет цели поприща: ведь родина, на служебном горизонте, подменена петровской неметчиной (с новейшей примесью дантесов-барантов, да с потугами латынской подмены правды – «правом», да дремучей грязью двора), а любви… Нет любви оттого, что велика потребность ее поглощать, да это ли качество особенное? Не от отчаяния ли и оно? – как бывает порой у женщины, втуне любви искавшей? (Он, кажется, желал бы полюбить?) Служение вере? – но до веры долог путь соблазненной, изломанной души.
Прибавим полсловечка и о романе (вот уж где поистине нужно отделять героя от автора). Гений художника начинается с любви к реальному – реальной земле с ее жалкой (и непокорной) Таманью и с ее балбесом (и отчаянной башкой) Азаматом, – с видения ее и творений Божиих как они есть – и тогда только, может быть, видения на ней и сора, – да только есть ли еще тот сор (точно вопрошает автор), сор-то, может быть, в ученых головах… В этом даре авторской любви – разгадка знаменитой благоуханности прозы; великое сердце уравновешивает в ней аналитика, – но сколько уже и просто объяснено 25-летним автором! В романе нет лишнего слова; мысль не вуалируется им никогда, достигая цели с прямотой тоннеля.