Спустя два месяца после того, как Горький выступал с речами в Москве, участвовал в торжественных заседаниях, приветствовал делегации, открывал детские сады, библиотеки и дома культуры, он отправляется в поездку по стране. Вначале его путь лежит в Азербайджан, Грузию, Армению, на Днепр и Волгу. Летом следующего года, после возвращения в Сорренто в связи с болезнью, начинается второе путешествие, теперь на Север России, специально организованное для него будущим шефом ГПУ Генрихом Ягодой и приведшее его в печально известный «исправительный лагерь» Соловки на Белом море. С 1929 года в созданном Горьким журнале «Наши достижения» один за другим стали появляться его отдельные очерки из цикла «По Союзу Советов».
Что в первую очередь бросается здесь в глаза относительно жанровых требований к травелогу, так это отсутствие путешественника как телесного субъекта. В «Итальянском путешествии» Гете и в «Письмах русского путешественника» Карамзина — двух классических образцах жанра — изображение телесного и духовного состояния путешественника, включая такие элементарные его потребности, как голод или жажда, служит свидетельством личных переживаний путешественника; одновременно оно выполняет функцию превращения «чужого» в чувственное (акустическое, оптическое, обоняемое, осязаемое) переживание читателя. Так, в «Итальянском путешествии» Гете читаем:
Но прежде всего необходимо было позаботиться о еде. По дороге сюда мы приобрели курицу, наш веттурио пошел купить рис, соль и разные приправы, но он здесь раньше не бывал, и мы долго недоумевали, где же здесь положено стряпать: на постоялом дворе для этого никаких приспособлений не имелось. Наконец один пожилой человек согласился за умеренную плату предоставить нам свой очаг, дрова, кухонную и столовую посуду, а сам, покуда готовился обед, пошел показывать нам город…[437]
Ничего подобного мы не найдем в путевых очерках Горького. Еда, питье, сон, телесное и душевное состояния — все это остается за кадром. Горький путешествует не как частный человек, но, вопреки своему первоначальному намерению, с публичной миссией.
В качестве dramatis figura сталинской инсценировки фигура Горького, наполовину высунувшаяся из окна поезда (и так запечатленная в фильмах и на фотографиях очевидцев[438]), была бы вполне достаточной: снятый с «лягушачьей перспективы» платформы, широко улыбающийся Горький в пальто, темной рубашке и галстуке, свободно скрещенными руками опирается на опущенное окно купе. Именно это и должен был видеть советский народ: величайшего из живущих русских писателей, который, путешествуя в особом поезде, приобщается к Советскому Союзу, «красной нови»[439], одновременно благословляя ее[440].
Личность автора в очерках Горького в конце концов не фигурирует более в качестве конкретного путешественника. Кажется, что она вовсе лишена тела, за исключением глаз, языка и духа. Обычная информация о путешествии — цель, план, подготовка, средства, сопровождение, стоимость, метеоусловия, время прибытия и отбытия и т. п. — по мере создания текста все более стремится к нулю. Вначале, по крайней мере, даются очертания конкретных условий путешествия:
На промысла Азнефти я проехал рано утром, прямо с вокзала, вместе с товарищем Румянцевым, помощником заведующего промыслами (С. 117).
В дальнейшем подобные данные отсутствуют почти вовсе. Это относится и к средствам передвижения, которые со времен Карамзина и Радищева (тогда это были почтовые экипажи, а с середины XIX века их место заняла железная дорога) принадлежат к непременным реквизитам литературного путешествия. У Бориса Пастернака — если обозначить альтернативу во временном пространстве очерков Горького — железная дорога значит больше, чем средство передвижения, гораздо больше, чем просто мотивация для перемещения из пункта А в пункт Б; у Пастернака она — машина восприятия, средство для того, чтобы привести в движение пространство, разбавлять его и сгущать, деформировать и отчуждать; техника, соответствующая четвертому измерению футуристического образа. У Горького, напротив, поезд едва ли значит больше, чем просто слово, возникающее спорадически и вяло, только для обозначения дискурса путешествия.
Причиной такой сдержанности могут быть предварительные условия, на которых Горький отправился путешествовать. Можно предположить, что писателю, привыкшему держаться в обществе скромно и просто, было неловко за расточительство Кремля, тратившего на него большие средства. Тем более что для подобной неловкости существовал особый повод: via triumphalis, по которой теперь двигается писатель, символически (а отчасти даже топографически) идентична дорогам его юношеских странствий в качестве «босяка», принадлежащим к вошедшим в школьные учебники главным мифам советской литературы[441]. Возможность проехать по этим маршрутам, читать их по «двойному следу» — а именно как семантическое противостояние прежде и теперь, монархического и социалистического миров, романтически-стихийного босячества и большевистски дисциплинированного движения по железной дороге (ключевой символ первой пятилетки) — все это сыграло свою роль в решении Горького в первую очередь посетить южные регионы[442]. В автобиографических ссылках на 1890-е годы типа: «В Баку я был дважды: в 1892 и в 1897» (С. 113), «В 91 году я видел, как на одной из улиц Курска солидный господин в поддевке из чесучи и в белой фуражке хлестал по щекам толстую даму в зеленом платье» (С. 150) или «Тогда я ночевал тут на берегу Днепра против острова Хортица, на теплых камнях» (С. 185) — время затемняет значение пространства. Действительность Советского Союза 1928–1929 годов укладывается здесь в смысловую схему «прежде» vs. «теперь», которая в советской идеологии в качестве модели генерирования исторического значения была не менее продуктивна, чем культурная оппозиция «стихийно» vs. «сознательно»[443]. Так, в начале цикла нефтедобыча в Баку, как ее автор воспринимает в 1928 году, предваряется картинами ада — того дореволюционного нефтяного промысла, которые Горький на этом же месте наблюдал в 1897-м:
Весь день, с утра до ночи, я ходил по промыслу в состоянии умопомрачения. Было неестественно душно, одолевал кашель, я чувствовал себя отравленным. Плутая в лесу вышек, облитых нефтью, видел между ними масляные пруды зеленовато-черной жидкости, пруды казались бездонными […] Рабочие вызывали впечатление полупьяных; раздраженно, бесцельно кричали друг на друга, и мне казалось, что движения их неверны […] Не видно было, что делает воющий клубок людей, мне казалось, что большинство их ничего не делает, подпрыгивая, толкая друг друга […] Казалось, что все эти люди испуганы возможностью катастрофы и бьются над тем, чтоб предупредить ее. А издали картина промысла и работы на нем создавала странное впечатление: на деревянный город нападали враги, племя черных людей, и разрушают, грабят его. Я ушел в поле очумевшим, испытывая анархическое желание поджечь эти деревянные пирамиды, пропитанные черным жиром земли, поджечь, чтоб сгорели не только пруды темнооливковой масляной грязи в карьерах, но воспламенился весь жир в недрах земли и взорвал, уничтожил Сураханы, Балаханы, Романы, всю эту грязную сковороду, на которой кипели, поджаривались тысячи измученных рабочих людей.
Утром, стоя на корме шкуны, я с таким же чувством ненависти смотрел на город, гораздо более похожий на развалины города, на снимки разрушенной, мертвой Помпеи… (С. 115–117).
Темным образам воспоминаний, намекающим в итоге на знаменитую картину Карла Брюллова «Последний день Помпеи» 1833 года и к тому же придающим бакинским впечатлениям Горького значение конца эпохи, противопоставлены картины сегодняшнего, социалистического Баку: чистая буровая установка, целеустремленные, вдумчивые рабочие, существенно механизированная работа, выполняемая «богомолками», опрятные квартиры рабочих и тому подобное.
Общий вывод гласит:
И нигде нет этой нервной, бешеной суеты, которую я ожидал увидеть, нет пропитанных нефтью людей, замученных и крикливых, нет скоплений железного лома. Создается впечатление строительства монументального, спокойной и уверенной работы надолго… (С.120).
Все очерки цикла выстроены в основном по следующей схеме:
1. Прибытие в пункт X, который обычно представляет собой особенно типичный объект первой пятилетки: добыча нефти в Баку, получение электроэнергии в Запорожье (Днепрострой), коллективизация в сельском хозяйстве в уже описанной Гладковым коммуне «Авангард», новые методы воспитания Макаренко в колонии для малолетних преступников под Полтавой и, наконец — как высшее достижение нового исполнения наказаний в Советском Союзе, — «перековка» заключенных в «новых людей» в трудовых лагерях, подобных Соловкам.