Не довольно ли об этом?
Вот уже около 20 дней жду решения моей судьбы Лорис-Меликовым[421]. Хотя, разумеется, жизнь цензора[422]я считаю чем-то вроде жизни той свиньи, которая обеспечена и чешется об угол сруба; но тем-то она и хороша… Покойнее, чем положение литературного Икара (Вы знаете миф о Дедале и Икаре, летевших с острова Крит через море?). Не знаю, почему нет до сих пор решительных вестей… За Ваше «неоставление» насчет варшавского места тоже искренно благодарю: приму все, что придется, с удовольствием… Но заметить надо, что варшавское место лучше даже московского, но в том лишь случае, если… «Дневник» решатся, наконец, поддержать так или иначе.
Вы интересуетесь моими домашними делами. Спрашиваете про Варю и Николая[423]. Извольте. Многое переменилось с весны и зимы. Переменились и они. Варя переменилась, впрочем, не [нрзб.]. Вдруг развилась умом, ужасно поумнела, стала даже слишком много понимать; со мной держит себя прекрасно, совершенно как добрая и откровенная дочь. Учится шить, читать, писать, усердно молится и превосходно, с чувством пляшет. Но упряма и горда по-прежнему. С Николаем они почти совсем разошлись. Он, по обычаю, поветреничал весной, вдруг ни с того ни с сего стал с ней до грубости сух, вероятно вообразил, что она будет счастлива одним титулом его невесты. Однако нет! Она решительно теперь за это не хочет за него замуж, и я ее в этом поддерживаю, а он все настаивает и обижается, оправдывается.
Теперь, когда их характеры больше выразились и созрели, ясно, что это «коса на камень»; они друг другу не годятся, а я очень рад, что она нисколько к нему не привязана и даже любит посмеяться над его фанфаронством. Он мне и всему окружающему все так же предан и все так же ветрен и неспособен, все. так же благороден, умен и все так же меня бесит. Раз я его уже и отпустил летом, но он на другом месте так без меня тосковал, что я решился возвратить его для пробы; но едва ли мы уживемся: мне покой и аккуратность теперь гораздо нужнее любви. Переезд в Москву решит это дело так или иначе.
Но я все пишу и пишу Вам, а о главной новости не сказал еще. Лизавета Павловна вернулась около месяца тому назад… Теперь я нанимаю ей хорошенькую скромную квартирку в Козельске и даю ей на пропитание мою пенсию… При ней Варя и мать Николая. В каком она виде приехала в Кудиново, позвольте не писать. Не могу! Скажу Вам только, что она по причинам, нам неизвестным и о которых мы даже и не спрашиваем, впала в слабоумие и в какое-то полудетское бесстрастие. Ее кормят, поят, прогуливают, следят за ней, она молится, меня очень боится, слушается даже Варю охотно и вообще тиха и безвредна. Стыдится при мне есть и больше все сидит по углам молча и с работой. В лице ужасно и не по годам постарела!
Воображаю, что с ней там было. И я нахожу, что расспрашивать ее ни о чем не надо, и о. Амвросий, которого она очень полюбила, согласен в этом со мной. Я считаю милостию Божией и счастьем, что она в таком положении. Она покойна, ничего, кроме одежды, сна, пищи и молитвы изредка, не желает; и мне гораздо приятнее заботиться по-христиански и с истинным прощением любви Христовой о женщине убогой и смирной, чем видеть перед собой жену здоровую, но беспокойную и требовательную. Есть ведь только три суда, признаваемых мною, да, я думаю, и многими. Суд религиозный, суд утилитарный и суд эстетический, или суд благообразия. Для спасения души так и ей, и мне полезнее, с точки зрения удобств — так очень удобно обоим, а с точки зрения благообразия я тоже нахожу, что лучше жить с кроткой и полупомешанной женой, которая безвредна и за все благодарна, чем жизнь, полная несогласий при здоровом уме. Это Господь в одно и то же время ее пожалел и мне крест послал вовсе не тяжелый, а как бы трогательный и утешительный. Я очень за это благодарю Господа! Сжалился Он над нами и соединил, видно, нас о Христе под конец нашей жизни. В этом виде я ее опять люблю и очень жалею. Дай Бог мне только средства постоянно ее успокаивать и утешать теми пустяками, которые ей нужны. 20 коп(еек) на орехи или 30 коп(еек) на арбуз — для нее радость! Она, видно, ужасных страданий натерпелась там, у милых родных! Племянницы мои очень тоже ее жалеют и много помогли мне ее устроить. Дети Варя и Николай очень к ней расположены. Так что пока поездки в Козельск отсюда к ней большая отрада. Она все молчит, и если бы она изменилась, то я запру ее в лечебницу с первых двух выходок.
Обнимаю Вас, Ваш К. Леонтьев.
Впервые опубликовано в журнале «Русское обозрение». 1896. Январь. С. 421.
120. К. А. ГУБАСТОВУ. 20 декабря 1880 г., Москва
(…) После Нового года я, вероятно, на недолго буду в Петербурге. Под величайшим секретом сообщу Вам вот что. Комаров[424] (редактор «Петербургск(их) вед(омостей)» зовет меня приехать на его счет для пользы консервативной партии и т. п. Я хочу воспользоваться его деньгами больше для пользы службы, чем для пользы публицистики. Я убежден, что мои гражданские взгляды могут только повредить мне в глазах либерального начальства, а мне теперь, теперь кусок хлеба важнее всего. С женой мы так сжились опять, как никогда…
Я никогда ее так еще не любил и не жалел. Я без нее здесь скучаю, и когда вижу светских и образованных женщин, то просто не понимаю ни их, ни мужей их!.. Равнодушие мое к литературе и т. п. полное и все растет и растет…Я не знаю, как избавиться даже от повестей для Каткова (которого деньги мне нужны), и хотя время найдется, когда я больше привыкну к тонкостям новой службы, но, Вы понимаете, мне все равно, кроме жены и Вари, с которою они очень сошлись (Бог-то как милостив!), а Варя вдобавок становится такая прекрасная, верная, серьезная дочь, что поискать таких! Оптинские старцы ее уважают. Вся моя жизнь теперь в них и для них!..Я сейчас не в силах их выписать из Козельска, но терплю и смиряюсь.
Все мои мечты — это оставить им что-нибудь… А вы знаете, как я запутался!.. Поэтому и литература теперь может иметь лишь коммерческое для меня значение!.. И т. д., и т. д. А я лично для себя прошу от Бога только одного: «христианской кончины живота, безболезненной, непостыдной, мирной и доброго ответа на страшном судилище Христовом!» Я в угрешском подряснике был гораздо более «мирянин», чем теперь. И «Варш (авский) дневн(ик)» сделал свое неизгладимое дело… Стоит ли такие, как мои, вещи писать? Для кого? Для 20 человек, для высокопоставленных людей, которые, восхищаясь, не умели и не хотели ничего серьезного сделать ни для Голицына, ни для меня… как писателя? Серьезным я называю тысяч 100–200. Нашлись бы, если бы была воля Божия на проповедь подобных вещей в России. Но отчизна наша предана уже проклятию и ничего с ней не сделаешь!..
Я счастлив теперь в своей семье и не боюсь более смерти — чего же большего человеку желать?..
Благодарю Бога — и за место, за «хлеб насущный», и за примирение с женой, и за Варю, и за равнодушие мое к России и к своей собственной славе, и за друзей, которые меня не оставляют.
Простите, что все это сорвалось у меня с пера… Исполните мою просьбу и, еще раз повторяю, не говорите никому пока об этом настроении моем, потому что на мою литературу в Петербурге иные влиятельные люди рассчитывают, — будьте всегда гробом тайн, как были.
К. Леонтьев.
Впервые опубликовано в журнале: «Русское обозрение». 1896. Январь. С. 424.
121. В. В. ЛЕОНТЬЕВУ. 10 января 1881 г., Москва
1) Вперед прошу тебя без нужды телеграммами не тревожить меня, и не заставляй за них платить деньги. Вчера я вынужден был заплатить за нее целый рубль. Напиши письмо.
2) Филиппову недавно писал. Напишу еще. А ты не зевай сам (по обычаю) и напиши скорее Бабушкину[425]; он, может быть, скорее Филиппова достигнет цели у Усова[426]. Ближе. А еще лучше догадаться бы съездить к нему.
3) Писем тебе не пишу, потому что «соловья баснями не кормят». Что писать, когда денег до сих пор не могу послать за тебя начальнику станции? Меня самого рвут на куски.
В заключение посоветую побольше молиться Богу и поменьше думать о своем личном достоинстве. Не только твое, но даже и мое достоинство никому, поверь, не нужно. Я убедился в этом. (…)
К. Леонтьев.
Публикуется по автографу (ГЛМ).
122. Н. Я. СОЛОВЬЕВУ 12 апреля 1881 г., Москва
Христос воскресе, Николай Яковлевич, я получил Ваше письмо. Само собой разумеется, оно меня глубоко тронуло. Оно и не могло не тронуть. Вы сами это понимаете.
Впрочем, я ни минуты не сомневался в искренности Ваших ко мне чувств. Я знал об них из писем Ваших к Маше и даже от посторонних людей, например от Аверкиева. Он с жаром говорил об Ваших ко мне чувствах. Я верю, что Вы «добром» помянете те дни, которые Вы проводили у нас, в нашем милом Кудинове, и я сам об них часто с большим удовольствием вспоминаю, несмотря на наши постоянные столкновения. Я готов даже видеться с Вами и побывать у Вас в Петербурге, но только, умоляю Вас, оставьте меня в покое без замечаний, без личностей, без разных ядовитых намеков; мое нравственное состояние со времени нашей последней размолвки ужасно изменилось. Я совершенно подавлен, и подавлен постоянно [нрзб.] Так что мне теперь всякая неделикатность или что-нибудь в этом роде представляется непростительным противу меня жестокосердием. Лежачего не бьют. (…)