Символическое понимание путешествия как приближения к центру очевидно и в том, что «покорители Арктики» были первыми, кого Сталин лично наградил орденом «Герой Советского Союза», что позволяет символически связать воедино Кремль и Полюс.
Соответственно в советских путешествиях середины 1930-х годов, в противоположность модернистскому пониманию, происходит не отчуждение героев от исходного пункта, а, напротив, приближение к нему. Такой подход противоречит также и мифопоэтическому пониманию путешествия, конститутивным элементом которого является ритуал перехода. Но если путешествие более не связывается с отчуждением, то есть с символической смертью и «новым рождением», то оно и в мифопоэтическом смысле может быть лишь псевдопутешествием.
Вместе с тем во время таких путешествий происходит «превращение в героев»: только через контакт с этими пространствами люди становятся героями, объявляются таковыми, не пройдя предшествующего инициации отчуждения, — просто за испытания и вследствие их. Джон Мак Кеннон[480] считает, что Советы превратили Арктику в мифическое место, своего рода волшебный лес, место волшебных сказок, где герой неожиданно наделяется удивительной силой, совершает всевозможные деяния, где он способен изменить себя и судьбу других людей.
То, что здесь действительно не может идти речи о «переходе» в смысле истинного ритуала посвящения, демонстрирует поэма Сельвинского, в которой с самого начала это утверждается в повторяющемся рефрене: «Люди идут как герои»[481].
Такое толкование путешествия и «путешествующего героя» проясняется в контексте нового военно-стратегического понимания литературы и путешествия. Раньше, до и после революции, путешествие представлялось как противоположность военному походу. Это тривиально, однако дискуссия о такой противоположности даже не начиналась, Последняя обычно предполагалась сама собой разумеющейся. Конечно, это не означает, что путешествия и военные акции всегда отличались друг от друга. В средневековых крестовых походах, которые всегда расценивались как паломничества, и в раннее Новое время, в связи с открытиями и трансконтинентальной колонизацией, дело определенно обстояло иначе. Да и затем (я вспоминаю самые значительные русские травелоги о Кавказе) путешествия находились непосредственно в контексте военных акций, которые и в повествовании играли значительную роль (ср., например, «Путешествие в Арзрум» Пушкина или «Странник» (1831–1832) Вельтмана). Однако начиная с XVIII века основополагающее значение для жанра имел специфический, чуждый изображаемому миру и соответственно отчужденный от него пункт наблюдения. Травелоги конструировали свой основной предмет — чужое — как объект удивления или восхищения (не важно, было ли это связано с эстетическим восторгом или же с культурной девальвацией в форме ориентализации); военные походы, напротив, всегда служили его уничтожению. В советской литературе путешествий снималось противоречие, свойственное травелогам модерна: каждое путешествие было своего рода походом.
Это связано с тем, что советская литература путешествий середины 1930-х годов, то есть периода второй пятилетки, являлась составной частью возникшей в 1930 году и затем все более внедрявшейся доктрины «оборонной литературы». Уже в 1930 году главный идеолог только что основанного «Литературного объединения Красной армии и Флота» (ЛОКАФ) требовал «военизации литературы»; «художественное слово» должно было быть мобилизовано для задач обороны страны, действовать как ее «активный участник» (Свирин, «Война и литература», 1930, а также «Мобилизация литературы», 1933)[482]. Печатный орган этого литературного объединения в 1933 году получает название «Знамя», под которым и становится одним из ведущих литературных журналов. Здесь появляются многие важнейшие травелоги этих лет, если их можно так назвать. Ведь эти тексты проникнуты милитаристским дискурсом, интерпретирующим цели путешествия как объекты военной оккупации[483], а чужое — как вражеское, подлежащее уничтожению. Чужой и при этом враждебной представлялась с геополитической точки зрения часть мира, захваченная капитализмом, то есть все, что находится за пределами Советского Союза; с другой стороны, такой же виделась географическая периферия, не относящаяся ни к какому государству, регионы, находящиеся во власти природы, особенно регион Северного полюса. В советских травелогах 1930-х годов то и другое было привлекательно в качестве военных и милитаристских объектов. Вместе с тем цели путешествий — с известной характерной противоречивостью — рассматривались как объекты защиты от внешнего врага[484].
V. Путешествие и символическая конструкция пространства
Путешествия обычно определяются пересечением границы между своим и чужим пространством. Цель (если таковая имеется) либо находится на чужбине, либо же ею является сама чужбина; при этом, разумеется, различия можно определять по-разному: географически, культурно или онтологически (по эту сторону — по ту сторону; земной мир — высший, трансцендентный мир и т. д.). Для путешествия в понимании европейского модерна, исходя из наличия национальных государств, основной была пространственная модель, которая определялась стратегией проведения границы, разграничения и моделирования своего в противоположность разным типам чужого пространства[485]. В такой модели пространства чужому приписывалась особая конститутивная ценность, так как образование культурной идентичности происходило здесь через отражение и разграничение.
Не так было в сталинские 1930-е годы: путешествия очень редко были направлены на чужбину, за границу[486]. И если это все-таки случалось, советские травелоги искажали европейскую традицию литературы путешествий — так как, во-первых, если чужое рассматривается не только как враждебное, но и как знакомое, то оно полностью теряет свою ценность, и, во-вторых, этот контакт не приводит путешественника к отчуждению от своего, не говоря уже о каких-либо изменениях[487]. В большинстве случаев советские путешествия или же временные миграции ведут не через, а на границу. Это становится специфической характеристикой всей сталинской модели пространства и наглядно показывается на примере нескольких совершенно особых, экстремально отдаленных «пограничных» регионов.
В соответствии с доктриной «оборонной литературы» ими оказывались те регионы, которые представляли для советского освоения совершенно особый военный интерес: в качестве цели путешествия наиболее привлекательными стали Дальний Восток, Арктика и Северный полюс. Травелоги, посвященные другим регионам, в середине 1930-х годов постепенно отступали на задний план, в том числе и изображения путешествий за границу. В последней, в целом очень уменьшившейся, группе выделялись только тексты об Испании, которые тоже находятся в военно-революционном контексте испанской гражданской войны.
С точки зрения доминирования милитаристской перспективы показательно постоянное употребление милитаристских терминов применительно к рассматриваемым регионам. Так, например, изучение Заполярья представляется как большая военная акция с применением военной риторики: «армия полярников»; «арктический фронт»; «штурмовать Арктику». Заголовок 1937 года: «Арктика и Северный полюс завоеваны нами!»[488] Дальнейшие примеры находим в многочисленных очерках — например, в тексте «По непроторенным дорогам»[489], где речь об Арктике идет как о «крепости», которая покорена и где достигнута «победа» (при этом противник не изображается), или в очерке «В борьбе за Арктику»[490], где уже само название произведения включает милитаристскую терминологию[491].
В зависимости от расположения региона в центре советских путешествий середины 1930-х годов стоит одно из двух обозначений границы: просто «граница» или «фронт». Парадигмой для развития понятия «граница» (тесно связанного с понятием «оборона» и определенно долженствующего соответствовать закрытости и отсутствию экспансивности) служил регион Дальнего Востока, которому угрожали военные действия со стороны Японии. Это проявляется уже в том, что большинство названий, содержащих понятие «граница» (например: «На границе» или «Граница на замке»), посвящены Дальнему Востоку и, кажется, именно так понимались и читателями. Павленко прямо писал в своем романе «На востоке»: «Я хотел показать людей на границе»[492].
Напротив, ареной явно экспансивной фронтовой риторики стали многочисленные тексты тех лет об экспедициях и полетах в Арктику.