Текст Терапиано как фиктивное описание путешествия, не состоявшегося де-факто, обозначает понятие «путешествие» как прохождение дороги, как осуществившееся вне времени и пространства «путешествие в глубь», и в этом смысле его позволительно толковать в качестве специфической формы травелога эмиграции. В то время как рассказчик от первого лица, следуя «паломническому маршруту»[652], проходит путь от самоотчуждения к самообретению[653] (в смысле Б. В. Маркова, приписывающего путешествию «самоотчуждение» у Ницше)[654], текст, с одной стороны, воспринимается как индивидуальный разрыв с условностями эмиграции (что позволяет связать его со «странствованием» Шестова), с другой же стороны (и здесь обозначается утопический момент) — демонстрирует форму человеческого существования в обществе, опирающуюся на архаические восточные общины, противопоставленные формам европейской жизни.
В макросфере текста Терапиано прячет описание путешествия под маской эпистолярной формы, обеспечивающей автору открытую, но «анонимную» позицию при изображении политических и социальных конфликтов[655]. Семантика этой формы не в последнюю очередь определяет место текста в контексте критики культуры. Разделенному на 42 части разной величины сообщению, написанному как письмо к женщине от остающегося неизвестным первого лица, предшествует короткое предисловие, в котором «издатель» сообщает, будто рукопись была передана ему автором, совершившим путешествие в начале XX века. Автор якобы никогда более в Россию не возвращался, письмо так и не нашло адресата, а он сам, Ю.Т., никаких изменений в рукописи не делал. Как и в монографии о маздеизме, Терапиано передает форму повествования от первого лица иной инстанции, а сам занимает позицию издателя, не участвующего ни в происходящем, ни в рассказе о нем. Этот прием предоставляет ему возможность поставить вопрос о спектре значений текста, который для жанра литературы путешествий совершенно необычен и поэтому примечателен: «Что представляет собой „Путешествие в неизвестный край“ — реальность или аллегорию?»[656]
Уже сам вопрос предлагает рассмотреть данный текст как аллегорию, которая в контексте восточной духовной культуры является наиболее часто используемым модусом наглядности философских и религиозных учений. В монографии о маздеизме написано:
En Orient, un maître imagine souvent lui-même un récit symbolique, dont le fond est l’enseignement spirituel qu’il désire illustrer. Le maître qui s’efforce ainsi d’aider ses auditeurs à comprendre — suivant leurs capacités personnelles — un principe spirituel déterminé, leur raconte fréquemment un conte ou un apologue[657].
Если понимать роман Терапиано как аллегорию, то путешествие снова предстает в виде самоуглубления, самопознания вследствие отказа от окружающего мира.
Микросфера тематизирует в сорока двух фрагментах путешествие в Гималаи, рассказанное от первого лица и произошедшее, кажется, уже давно относительно времени написания письма. Время и место написания остаются неясными, подобно точному месту и продолжительности самого путешествия. Отдельные подробности служат изображению странствий в горах и следуют при этом абстрактной хронологии (смена дня и ночи), которая прерывается и пополняется многочисленными отступлениями. Визуальные и слуховые впечатления, импрессионистические мечтания и видения, рефлексии, индийские, персидские и другие легенды, символы, реминисценции, наблюдения общего характера, описания деталей, обращенные к слушательнице монологи и т. п. настолько плотно связаны друг с другом, что восприятие «действия» бледнеет на фоне таких впечатлений и рефлексий, а сферы времени — древняя история человечества, настоящее время путешествия и рассказа — постоянно сливаются воедино.
Как в изображении маски рассказчика, остающегося нематериальным, более проявляющего себя через вторую персону (его неизвестной слушательницы), нежели являющегося телесным объектом, так и в приеме монтажа фрагментов и секвенций рассказа, которые целенаправленно сопровождают временные и пространственные включения процесса переживания или, по крайней мере, процесса письма, — Терапиано пользуется техникой, обычно используемой для создания (и соответственно литературного изображения) беглости и синхронности. Во всяком случае, модус повествования здесь ни в коей мере не означает беглости — ни в смысле чрезмерной требовательности к способностям воспринимающего субъекта в связи с множественностью или интенсивностью синхронно или стремительно меняющихся воздействий различных раздражителей, ни в просто поверхностной сосредоточенности самого субъекта на окружающем (например, в состоянии движения). В гораздо большей степени повествование создается той уже упомянутой в связи с лирической поэзией вездесущностью — не только современным и прошедшим, но близким и далеким, реальностью и воображением[658]. Эстетика монтажа отменяет линейность пространства и времени, стремится к целостному, цикличному восприятию. Постоянно замедленный темп рассказа, а также все время ведущее вглубь, очень скупое в содержательном отношении описание формально препятствуют беглости и вынуждают читателя погрузиться в созерцательный покой. Действие и языковое изображение сведены к минимуму, изображение базируется почти исключительно на восприятии рассказчика:
Несколько времени мы шли молча, в гору, медленно поднимаясь по почти отвесному, как мне казалось в темноте, склону. Наша странная группа среди угрюмой обстановки ночных гор напоминала шествие теней в загробном мире. Уже, все уже становилась тропа, и чтобы не оступиться, я старался, насколько мне позволяла темнота, ставить ногу на след нашего спутника[659].
Целью путешествия становится не некое неприкосновенное, не затронутое современной жизнью, не обозначенное географически место, а определенная ступень сознания, пространство воспоминания, аутентичная форма жизни, находящаяся в прошлом, своего рода обряд посвящения. Пройденная дорога является дорогой к самому себе:
Дальше, все дальше, в глубь неисследованной страны уводила меня цель моего путешествия. […] Вскоре после того, как я сделался «господином самого себя», […] я получил возможность приступить к «путешествию вглубь» — самому опасному и страшному шагу посвящения[660].
Если обретение самого себя становится целью путешествия, то вездесущее восприятие прошлого превращается в его центральный мотив, можно сказать, в его метод.
В этом контексте следует указать на неоднозначное (но от этого не менее явное в связи с Терапиано) понятие «сансара», которое в духовной жизни Востока означает исполненное страданий странствие по кругу новых рождений[661]. Спасение от этого вечного странствования — истинная цель жизни — достигается на пути освобождения от человеческих привязанностей, отречения от земных благ, окончательного (само)познания. Несмотря на некоторую сомнительность, связи между романом Терапиано и произведением «Samsara» все же выявляют интересный аспект аллегорического толкования травелога как странствования по земной истории человечества, сквозь время и пространство в глубины человеческого «Я», которое достигает своей высшей точки при воображаемом экстатическом отказе от своего «Я» и способствует временному освобождению индивидуума от пут повседневности и мирских соблазнов ради всеохватывающей любви[662].
IV. Бегство в глубину: вездесущность прошедшего и критика цивилизации
Вездесущее присутствие прошедшего демонстрируется тремя постоянно возвращающимися элементами. А именно: во-первых, углублением в древнюю историю человечества (в частности, Гималаи изображаются как древнейшее прошлое); во-вторых, постоянно возвращающимися воспоминаниями о Европе и России, которая (что типично для текста эмиграции) дается как фактически прошедшее; в-третьих, материальным, символическим присутствием отдельных конкретных частей из воспоминаний о путешествии.
Древняя история вначале обозначается как описание, позднее, в «легенде о затонувших континентах», — как история о «потерянном рае», то есть об усиливающейся деградации когда-то бывшего совершенства к пошлости современного европейца. С потомками этих первых людей рассказчик сталкивается в «райской долине» и в «подземном царстве», там, в отрешенном пространстве, он находит в руинах следы их культуры, путешествуя во времени и в воображении, обретает видение их прежнего существования. Так сказано при изучении одного рельефа в развалинах храма:
…здесь, в тишине, может опять возродиться прошлое. […] Эти изваянные фигуры […] обладают властью возвращать нас к истокам памяти[663].