И еще следует посоветовать хорошее издание, с примечаниями, в которые можно время от времени заглянуть, чтобы после этого снова прочитать соответствующую фразу; это не только облегчает понимание, но и повышает удовольствие, поскольку проясняются остроумные намеки и сравнения, ощутимой становится искусная тонкость иронии. Если, например, в комнате, которую снимает целомудренный герой, стоят картонные штаны, то важно знать (чего не знает герой и что, знай он это, вогнало бы его в краску), что этот предмет мебели способствует действиям, чуждым миру чувств и мыслей героя, а именно — это кресло любви.
У же само начало — шедевр юмора. В маленьком городке Гаслау вскрывают завещание богача Ван дер Кабеля. «Семеро еще живущих дальних родственников семи покойных дальних родственников Кабеля» преисполнены надежд и терпят разочарование. Лишь его городской дом достанется одному из них, причем тому, кто раньше шести остальных сможет пролить слезу по умершему. Каждый пытается довести себя до слез собственным способом. Господин кирхенрат Глянц пробует применить часто испытанный им при надгробных проповедях метод: растрогать самого себя трогательными речами, обращенными к другим. Он почти уже у цели, но тут над ним берет верх специалист по утренним проповедям Флякс: «Этот спешно представил себе благодеяние Кабеля и изношенные юбки и седые волосы своих слушательниц на утренних богослужениях, Лазаря с его собаками и собственный длинный гроб, затем многочисленные казни посредством обезглавливания, страдания Вертера, небольшое поле битвы и себя самого, как он тут, молодой, мучается и бьется из-за какого-то пункта завещания, — еще три раза качнуть насос, и у него появятся слезы на глазах и свой дом… „Мне кажется, почтеннейшие господа мои, — сказал Флякс, вставая со скорбным видом и глядя вокруг полными слез глазами, — я плачу“, после чего он снова сел и с удовольствием дал течь слезам — он ведь доплыл до заветного берега».
Главный же наследник — неизвестный в Гаслау юноша, сын деревенского старосты Готвальт Гарниш, коротко именуемый Вальтом, — «малокровный, добрейший, дружелюбный» наивный мечтатель, «который, вероятно, сильнее всего на свете любит людей». Но прежде чем вступить во владение наследством, он должен выполнить девять условий: овладеть бюргерскими профессиями (садовника, нотариуса, учителя, настройщика, егеря, книготорговца, корректора, пастора). Если он совершит при этом ошибки, определенные части наследства отойдут семи сонаследникам.
Замысел, таким образом, ясен. Мечтатель должен воспитать в себе всесторонне образованного человека. Кроме действия условий, записанных в завещании, на него скоро начинает воздействовать дополнительная воспитательная сила в лице его брата-близнеца Вульта, хорошо разбирающегося в жизни. Так начинается юмористический роман о развитии героя, который, собственно говоря, этим началом и кончается. Хотя юмор сохраняется на всем протяжении романа, развития в нем почти не происходит. Исходный пункт (завещание) все больше и больше оттесняется ради истории двух непохожих друг на друга братьев, и в конце фрагмента, занимающего четыре томика, подводится итог в прощальных словах Вульта: «Пребывай во здравии, тебя не переделаешь, меня не исправишь».
Ни в одном, ни в другом смысле книга не завершена. И тем не менее редко какое произведение доставляет такое удовольствие. Возможно, именно ее слабость позволяет читателю сродниться с ней, а зачастую эта слабость оказывается лишь тенью, которую отбрасывает ее явная сила. Сила ее — в ее зависимости от действительности. А действительность подчиняет себе план. Ибо то, что здесь должно было бы стать венцом развития — сформированная бюргерская идеальная личность, — в действительности существовать не могло. Гёте в «Вильгельме Мейстере» вынужден был прибегнуть к утопической классовой гармонии. «Озорные лета» кажутся чуть ли не опровержением этой книги. Единственный урок, который с болью извлек Вальт, — понимание того, что между дворянами и бюргерами дружба невозможна. В остальном он остается таким, каким был, и те немногие этапы, что он проходит по воле завещания, не могут его изменить, потому что материальные потери, которые он несет из-за своих ошибок, совершенно не трогают его.
И, собственно, иным и не хотелось бы его видеть. Мир не может его исправить. Такой, каков он есть, этот мир может только испортить его. Приспособление к данному обществу лишило бы героя его лучших качеств. И он выходит из книги таким, каким вошел в нее: далеким от жизни и достойным любви. Он видит мир таким же радостным, каким он в одном письме рисует (сегодня бы сказали: как живописец-примитивист) лето:
«Боже, что за время года! Право, я часто не знаю, оставаться мне в городе или отправиться в поле, повсюду одинаково прекрасно. Когда выходишь к воротам, тебя радуют нищие, которые теперь не мерзнут, и конные почтальоны, которые всю ночь охотно сидят на лошадях, и пастухи, которые спят под открытым небом… В садах, что разбиты на предгорьях, сидят гимназисты и заучивают на свежем воздухе слова из словарей. Охота запрещена, и потому никто не стреляет, все живое в кустах, и норах, и на ветвях может в полной безопасности наслаждаться жизнью. На всех дорогах — путешественники, верх экипажей большей частью откинут, седла лошадей украшены ветками, у кучеров в зубах розы. По земле скользят тени облаков, кругом порхают птицы, подмастерья странствуют налегке со своими узелками, не нуждаясь в работе. Даже в дождливую погоду с удовольствием стоишь на улице и вдыхаешь свежесть, а пастухам сырость нипочем. А когда наступает ночь, можно, сидя в прохладной тени, явственно видеть уходящий день на северном горизонте и ласковые теплые звезды на небе. Куда ни взгляну, вижу милую моему сердцу синеву, в цветении льна, в васильках и в божественном бескрайнем небе, в которое я готов окунуться, как в волны. А когда возвращаешься домой, тебя ждет чистое блаженство. Улица словно детская комната, даже вечером, после ужина, легко одетых малышей снова выпускают на воздух, а не загоняют, как зимой, под одеяла. Вечером ужинаешь при дневном свете, позабыв, где стоит светильник… Повсюду цветы: подле чернильницы, на бумагах, на пюпитрах и прилавках. Дети резвятся, слышно, как катятся шары кегельбана. До полуночи люди бродят по улицам и переулкам, громко беседуют и смотрят, как с высокого неба падают звезды. Сама княгиня вечером перед ужином выходит в парк погулять. Заезжие музыканты, возвращаясь около полуночи домой, продолжают на улице играть на скрипке до самого своего порога, и соседи высовываются из окон. Позднее прибывает экстренная почта, ржут лошади. Лежишь у окна, слушаешь эти звуки и засыпаешь, пока почтовый рожок не разбудит тебя, и тут все звездное небо раскрывается перед тобой. О боже, какая радость жить на этой маленькой земле! И это ведь всего лишь Германия! А если подумать об Италии или Франции!»
Конечно, Вальт наделен многими чертами Виктора из «Геспера», и Зибенкеза, и Фиксляйна, и Вуца. Доротея Шлегель зло сказала о персонажах книг Жан-Поля, что это «всегда одни и те же дураки под разными колпаками»; автор и сам это знал и объяснял в «Приготовительной школе эстетики» кружением вокруг собственного Я «Так же как, согласно Аристотелю, людей можно распознать по их божествам, так и поэта распознаешь по его героям», — сказано там. И один и тот же герой постоянно возникает «как благородный естественный и универсальный дух» поэта, изменяясь лишь в той мере, в какой меняется «сам автор».
А автор, создав чистейшее воплощение своего духа, теперь изменился. Он уже не целомудренный юноша, исполненный страстей и иллюзий. Он супруг, отец семьи, он знает свет. Он не Вальт, но он был им, пусть и наполовину. «Поэзия жизни до брака, — пишет он в это время Эмануэлю, — в браке порой продолжает цвести на бумаге, и возможно, даже пышнее и подлиннее, чем прежде, но к жизни… обратить ее трудно». Он идет, таким образом, дальше своего героя, и это придает повествованию бо́льшую объективность, делает юмор более зрелым и глубоким. Но это же позволяет видеть любимого героя (не причиняя любви ущерба) и в ироническом свете.
Однако некоторые свойства автора, другой стороны его существа, воплощает в себе, разумеется, и Вульт. Такой Жан-Поль вправе писать сатиры на дворянство. Это он написал «Гренландские процессы». Он имеет право на интеллектуальность, вплоть до цинизма. Он видит мир скорее в черном, чем в розовом свете и знает, что мир этот заслуживает того, чтобы его обманывали. Для него в бедности нет услады, он страдает от нее, и гордость его уязвлена ею. То взаимообусловленное и вместе с тем несовместимое, что присуще двойственной натуре Жан-Поля (и уже воплощено в образах Зибенкеза и Лейбгебера, Альбано и Шоппе), здесь доведено до предела. Две крайности противопоставлены тут друг другу в образах братьев-близнецов. Они хотят сойтись, но не могут. Светский Вульт — не образец для Вальта. Он его полярная противоположность. Только синтез заложенных в них обоих сил мог бы породить совершенство. Им бы следовало двигаться навстречу друг другу, но этого им не дано, как не дано сливаться в единстве двум душам Жан-Поля.